Верхом на апокалипсическом звере сидит обнаженный грешник со связанными руками. На голове у него позорный колпак. На гравюре он напоминает шутовской колпак, который напяливали обреченному на сожжение. Но на брейгелевском оригинале это была епископская митра. Человеческая любовь и страсть представлены как низменный грех сладострастия. Грешник, влекомый на казнь, — церковник. Если любовь такова, то и предаются ей так прежде всего те, кто такой ее видит. Естественность человеческой страсти остается за пределами рисунка.
Издателю снова пришлось вмешаться: грешник, выставленный на позор, а может быть, и отправляемый на казнь, — пожалуйста, но епископ, повинный в грехе — на оригинале была надпись, объяснявшая, в чем именно его грех состоит, — увольте меня, Брейгель, от подобных опасных намеков.
Если сличить все гравюры цикла с оригиналами, можно найти еще не один злободневный и острый намек — Брейгель на них отваживался, Кок от них воздерживался. И его, пожалуй, нельзя упрекнуть. Он был опытнее Брейгеля, он уже давно вел свое дело и хотел еще долго вести его. Он ни на минуту не забывал тех обстоятельств, в которых существует. Он рисковал тогда, когда мог рисковать, и останавливался там, где риск казался ему смертельно опасным. Он не хотел ни сам стать жертвой одного из тех наказаний, которые так мастерски изображали его художники, ни подвергнуть кого-нибудь из них подобной каре.
Но значение этих работ шире злободневных намеков. Осторожный Иероним Кок мог устранить слишком опасные подробности, но не мог изменить смысла, вложенного в них художником.
Брейгель жил в одну из самых парадоксальных эпох в жизни человечества. Самые смелые устремления в будущее, самые глубокие прорывы к нему сочетались с горестными отступлениями перед прошлым, с поражениями человеческого духа, с торжеством прошлого.
Шестнадцатый век одним и тем же прекрасным шрифтом своих типографий набирал и новые труды ученых и новые запреты инквизиторов.
Середина XVI века. Дальние морские путешествия уже стали привычными. Моряки привозили из-за океана не только товары, но подтверждение того, что земля — шар.
Середина XVI века. Уже сформулирована теория Коперника, созданы мореходные инструменты, позволяющие определять место кораблей. Печатаются первые сравнительно достоверные географические карты и строятся глобусы. Анатомы создают описания человеческого тела, построенные на вскрытиях трупов. В Парижском университете уже защищена диссертация на тему: «Все сказанное Аристотелем ложно». Уже подвергнуты сомнению некоторые другие незыблемые авторитеты. Ученые европейских стран деятельно и постоянно переписываются друг с другом. Уже родились Джордано Бруно и Тихо Браге.
Середина XVI века. Но еще то тут, то там, подобно эпидемиям, проносятся неистовства ведьминских процессов, сопровождаемые истерическими волнами доносов и самооговоров, но в городах, где работают прекрасные типографии, то и дело горят костры из книг. Но еще процветают вера и суеверия: вера в незыблемость католических догматов, в непогрешимость римского папы, в законность существования инквизиции. Еще живы панические страхи перед зловещими знамениями, а представления о неизбежном конце мира становятся все более распространенными. Все вновь открытое кажется опасным и угрожающим, все отвергнутое — отвергнутым напрасно, будущее представлялось ненадежным или гибельным.
Головы людей еще полны предрассудками, химерами, страхами, монстрами, оборотнями. Брейгель хорошо знал и ночные кошмары и дневные страхи своих сограждан и современников, их апокалипсические видения и их каждодневные суеверия. Фантасмагоричность его «Семи смертных грехов» отразила сложность, фантасмагоричность мышления.
Может показаться, что в «Семи смертных грехах», да и в некоторых других произведениях того же времени, художник как бы возвращается к языку средневекового искусства. Он соединяет на одном листе несколько разных событий, выделяет главную по смыслу фи-гуру не композиционным построением, а размером, нарушает естественную логику масштабных соотношений, уже свойственных современному ему искусству.
Почему? Обращается он вспять или ищет новые формы в старых северных традициях?
XI
В Антверпене Брейгель подружился с Абрахамом Ортелиусом. Ортелиус был фигурой значительной и яркой. Он принадлежал к новому типу ученых. Сущность науки была для него не только в изучении классических авторов, не только в спорах о текстах и их толковании, но прежде всего в овладении точными знаниями, отвечающими потребностям практики.
Ортелиус был картографом, составителем и издателем географических карт и атласов. Чтобы заниматься этим делом, нужны разнообразные и большие познания в астрономии, в линейной и сферической геометрии и, разумеется, в географии. Но это еще не все! Надобно поддерживать знакомства с капитанами дальних плаваний, с путешественниками, словом, с людьми, свидетельства которых помогают стирать с карт белые пятна. Таких людей на родине Брейгеля и Ортелиуса было много.
Дружба с Ортелиусом приоткрывала перед Брейгелем мир современной ему науки. Вспомним снова гравюру «Умеренность», или «Соразмерность». Среди людей, занятых на ней различными измерениями, изображены географы, измеряющие земной шар. Земной шар, к которому они прикладывают циркуль, изображен на гравюре с наклоном земной оси.
Сведения о том, что земная ось наклонна, и о том, какое значение имеет этот наклон, во времена Брейгеля отнюдь не принадлежали к общеизвестным школьным истинам. Значит, кто-то должен был показать художнику на астрономическом чертеже или на глобусе этот наклон. Скорее всего, этими познаниями Брейгель обязан Ортелиусу.
В ученом кабинете своего друга Брейгель перелистывал толстые фолианты атласов и внимательно разглядывал оригиналы карт. К ним было приятно прикоснуться, их хотелось рассматривать. Это были большие листы плотной желтоватой бумаги. На полях символические изображения — пухлощекие зефиры, дующие в трубы, бог морей Нептун, тритоны и сирены.
Старинные ландкарты с любовно и тщательно выполненными видами городов, крепостей, гор, рек и гаваней в наивной и наглядной перспективе сами были произведениями графического искусства. Картограф того времени должен был быть хоть отчасти художником. А уж интерес ученого-картографа к художникам и художественной жизни более чем понятен. У них было много общих тем. Ими владело общее желание изучить и передать многообразную бесконечность мира в зримых образах. Конечно, у каждого были для этого свои пути, свои средства, свои способы, но тем не менее они понимали друг друга.
Брейгель не принадлежал к типу художника-ученого, для которого живопись — наука, подчиненная строгим расчетам. Но наука обладала для него большой притягательной силой. В этом кабинете его занимало все. Он мог снова мысленно повторить, глядя на карты, свое путешествие и увидеть, как трудная дорога, которая занимала у него недели и месяцы, превращается на карте в короткий отрезок — его можно накрыть ладонью руки.
Вот так и в работе художника. Трудишься месяцы и годы, а когда смотришь, насколько продвинулся вперед, — видишь этот путь коротким, как на карте. А подробности путешествия Брейгеля, подмеченные глазом художника, были интересны картографу, хотя было непонятно, как он вместит все, о чем спрашивает, на свои карты, где просто не хватит места, чтобы вместить облик каждой горы, лицо каждого холма, каждое запомнившееся Брейгелю дерево.
Брейгеля очень занимала система изображения земной поверхности, покрытой горами и городами, пересеченной холмами и реками на плоской карте. Недаром в том, как он подходит к изображению пейзажных далей, охватывая взглядом огромное пространство в его живой сложности, есть широта, напоминающая ландкарты.
Ортелиус принадлежал к тем немногим современникам Брейгеля, которые сумели понять и оценить масштаб его гения. Спустя несколько лет после смерти Брейгеля он посвятил ему прочувствованные слова в своем «Альбоме друзей». Он писал, что Брейгель умел изображать то, что до него считали неподдающимся изображению. Он восклицал: «Он (Брейгель) покинул нас в расцвете сил. Уж не сочла ли смерть, узрев его необычайное искусство, что он старше, чем был на деле!» Не случайно, что на такую оценку оказался способным именно такой человек, как Ортелиус: ученый, причем ученый, нового времени, человек широкого и смелого взгляда, привыкшего охватывать далекое и близкое, привычное и незнакомое.