Но до этого было еще далеко. Пока же я с тяжелым сердцем покидал Москву, как мне мнилось, навсегда. Сколько их у меня было в жизни этих отъездов — навсегда, но тот был самым тягостным.
Глава 8. Слободная жизнь
[1565–1566 гг.]
Как все же удивительно устраивает Господь нашу жизнь! Как точно отмеряя счастье и невзгоды, радости и беды, чтобы всего было поровну, всего по справедливости! Подарил нам с княгинюшкой пять лет счастья неземного в Угличе, что ж, принимай без ропота пять лет страданий земных в Александровой слободе.
И что еще удивительно: как невозможно описать жизнь неизменно счастливую, также нельзя изобразить страдания неизбывные. Когда дни похожи один на другой, то начинает казаться, что жизнь сначала замирает, а потом совсем останавливается и пропадает. Рай и ад — в них нет времени, нет и жизни. Жизнь не может быть ослепительно белой или притягивающе черной, она должна быть пестрой — смех за слезами, радость за болью, раскаяние за грехом, прощение за покаянием. Без этого и жизнь не жизнь, а лишь одно мгновение, предстанешь пред Господом, и вспомнить нечего.
Потому я вам о нашей с княгинюшкой жизни в Угличе ничего и не рассказывал. С удовольствием умолчал бы и о годах опричнины, но ведь никак нельзя, там корень бед. А как приступить к рассказу, не знаю. Когда все вокруг черно, безразлично как идти, налево или направо, вперед или назад, да и как понять, что есть перед, а что зад. Поэтому не обессудьте, если рассказ мой будет бессвязен, не плыть мы будем по реке жизни, а прыгать с кочки на кочку на болоте.
Вы скажете, что вот раньше-то я все в деталях и красках расписывал, хотя и не всегда при событиях описываемых присутствовал. И что прожил я все-таки те годы не на необитаемом острове, а среди людей, мог бы не лениться расспрашивать и записывать в назидание потомкам. Относительно тех людей, что меня в те годы окружали, я вам еще расскажу, их речам хвастливым даже я не верил. А земские, те, которые выжили в то лихолетье, не особенно любили в воспоминания углубляться, а если что и рассказывали, то такие страсти, что в них тоже веры нет. А документы, спросите вы, летописи? Так ведь не осталось ничего. Как и почему — это я в доподлинности знаю и вам в свое время, конечно, перескажу. Эх, если бы я успел хотя бы прочитать то немногое, что оттого времени осталось, перед тем как оно в костер пошло. Но не успел! И, поверьте, в том нет моей вины.
* * *
В любой черной полосе, сколь бы широка она ни была, есть все же два момента, которые ни с чем не спутаешь даже по прошествии пятидесяти лет. Это когда ты первый раз ступил на трясину и когда последним решительным прыжком выбрался на твердую землю. Так и начнем, хм, с начала.
Ехали мы налегке и с не приличествующей царскому поезду поспешностью, поэтому отмахали весь восьмидесятиверстный путь от Москвы до Александровой слободы за один день. Я, в тоске пребывая, провел всю дорогу в возке, сжимая руку княгинюшки и утешая ее, как мог. Но вот лошади потянули резвее, и я понял, что близок конец пути, выбрался из возка, вскочил на одну из своих лошадей и присоединился к свите царя Ивана, весело гогочущей — все-то им нипочем!
«Сколько лет я здесь не был?!» — подумал я. Прикинул, получалось тринадцать — число какое кривое! Будто специально подгадал некто, кого к ночи поминать не стоит. Оглянулся вокруг: лес все тот же, темный и сплошной, к самой дороге подступает, то-то раздолье для зверья и разбойников. Тучи на верхушках елей лежат, кажется, что едешь по коридору в дворце из сказки, из недоброй сказки. Но вот лес разбежался в стороны, открыв впереди какую-то серую громаду — неужто Слобода?
В наше с Иваном время место это было совсем невеликое: монастырь небольшой, при нем слободка, да еще палаты царские, не дворец — заимка охотничья, всего-то человек на сто, понятно, без холопов. Даже тына общего не было, от кого тут, в глубине лесов, обороняться? Теперь же передо мной предстала стена изрядная, а в ней ворота единственные под башней, а более ничего видно не было из-за темноты навалившейся.
— Что невесел, князь Юрий? — крикнул мне в этот момент Никита Романович. — Оглянись вокруг, вдохни глубже — свобода! Вырвались, наконец, из объятий боярских!
Я еще раз оглянулся, вздохнул тяжко.
— Да какая это свобода?! Хуже неволи! — горько воскликнул я.
— Иным, может быть, и неволя, — усмехнулся Никита Романович, — но хоть клетка — золотая!
И вот как со словом бывает: вырвавшись ненароком, полетело по миру, зажило своей жизнью. Отныне все Слободу Неволею звали, даже сами опричники, останавливая приезжих, спрашивали: «Кто такой, и зачем в Неволю идешь, и какое у тебя дело к государю?»
* * *
Только утром мы с княгинюшкой осматриваться принялись. И начали с дома, куда нас вечером проводил расторопный малый, повинуясь приказу Никиты Романовича. Дом этот надо описать подробнее, потому что прожили мы в нем все пять лет, и если я что ни день, то вылетал по делам своим разным, то княгинюшка моя так и просидела в этой клетке почти безвылазно. Дом по русскому обычаю был неказист снаружи, но крепко сбит. Это уж потом я его украсил всякими столбиками пузатыми, наличниками резными, ставнями расписными да коньком с петухом развеселым, пока же он лишь пузырился бревнами сосновыми, ничем не обшитыми. Но бревна были толсты и ровны, углы рублены в лапу, а вверх он был на два жилья со светлицей под крышей тесовой.
Если дом был достаточно просторен для двоих, то двор с садом были тесны по московской мерке, всего-то четверть десятины. На дворе кроме служб разных была еще банька да летник, но маленькие. Если что меня и порадовало, так это церковь домовая, она была сложена на славу, одна из всего каменная. Посадки в саду были молодые, липы за нашу жизнь так выше крыши и не поднялись, яблонек было всего три, да и плоды они приносили под стать жизни нашей — такие кислые, что скулы сводило, несколько вишен сиротливо приткнулись кустами к тыну. Это уж потом княгинюшка цветы разные развела, а я ей беседку выстроил и качели поставил узорчатые, все же какое-то развлечение и ей, и девкам дворовым.
Когда мы сад осматривали, княгинюшка вдруг ойкнула, лицо руками прикрыла и даже поворотилась спиной к тыну, тем указав мне направление опасности. Я поднял глаза — над тыном маячила сытая наглая физия в обрамлении длинных черных кудрей, с усами кошачьими. Афонька Вяземский!
— Кыш, охальник! — замахал я на него руками. — Пошто в честный дом лезешь?!
— Государь послал. Тебя призывает, — ответил он, а сам посмеивается и глазищами своими бесстыжими играет, на княгинюшку посматривает.
— Так въехал бы, как положено, в ворота, да о себе бы по чину доложил и подождал бы, когда принять соизволю, — строго выговорил я ему, — а то, как тать, по задам шаришь.
— Да брось ты, князь, — с каким-то, как мне показалось, пренебрежением ответил Вяземский, — мы в Слободе живем просто, без церемоний. Главное — приказ государев в точности исполнить, вот я и исполнил. А княгине Иулиании наш низкий поклон. Надеюсь, еще увидимся, — произнес он совсем другим голосом, медом струившимся, потом поднял лошадь на дыбы, взлетев над тыном по пояс, гикнул и ускакал прочь.
Но не перед кем ему было красоваться, княгинюшка во все время разговора к нему не поворачивалась и даже лица не поднимала. Лишь заслышав стук копыт, лицо отворила и сказала тихо и кротко: «Чтобы завтра же тын в два раза выше стоял! Не желаю впредь ни одной хари разбойничьей видеть!»
— Не изволь беспокоиться, милая! — ответил я ей с достоинством. — Все в точности исполню! Сейчас же побегу и распоряжусь. Такую ограду возведу, что если и появится чья-то голова, то только на пике. А прикажешь, так на Афоньке и проверим.
— Может быть, и прикажу, как-нибудь потом, — смягчилась княгинюшка, такая уж она у меня добрая и отходчивая была.
* * *