Оно и пошло. Иван бульону куриного с урчанием довольным откушал. Хоть и пост был, но митрополит от радости великой его от поста разрешил, велел давать все, чего ни спросит, то болящему на пользу. Иван разлил, правда, половину на себя, как дите малое, но то от слабости. Мы потом, чтобы он не пачкался, с ложки его кормили.
А после встал и по комнате поблуждал. Все углы посшибал и стол опрокинул, на него наткнувшись, у него руки и ноги двигались каждая сама по себе, голове не подчиняясь. То и немудрено после долгого беспамятства. Мы его под руки подхватили и в постель уложили.
Я от брата не отходил. Чтобы развлечь и ободрить его, рассказал в лицах все последние события, с его припадка начиная. И о том, как духовную его написали, и как всех к присяге сыну его единственному привели, и как мятеж боярский пресекли. Но Иван слушал рассеянно, лишь иногда вскидывался, когда я поминал имена Курбского, Адашева, Сильвестра. Но когда те заходили в спальню, смотрел мимо них и на их слова ничего не отвечал.
Он вообще ничего не говорил, что всех нас сильно удручало. Но на второй день Иван вдруг забеспокоился, заметался и произнес явственно: «С народом говорить хочу!» Мы, конечно, обрадовались, но попробовали его урезонить, слаб он еще был. А он пуще разволновался, глаза из орбит полезли, и как гаркнет: «Я царь или не царь?!» Что против такого скажешь? Не токмо я не нашелся, но и митрополит, и все ближние. Иван же заладил одно: «С народом говорить хочу!»
Делать нечего, послали за одеяниями царскими. Хорошо, что хоть народ весь в сборе был. Едва прослышав о выздоровлении царя, все бояре, князья, дьяки и прочий люд служивый, службу отставив, опять во дворец слетелись. Так и сидели от зари до зари, судили-рядили о том, как дальше жить будем, ждали слова государева.
Слово то коротким оказалось. Иван, ведомый под руки князьями Иваном Мстиславским да Владимиром Воротынским, прошествовал на середину Грановитой палаты, обвел всех взглядом раз и другой, потом вдруг поклонился в пояс и произнес проникновенно: «Спасибо вам, люди добрые, что не бросили семью мою и младенца невинного в тяжелую минуту! Простите, если что не так! Ибо грешен я пред Господом и пред вами».
Тут ближние Ивановы переглянулись быстро в некотором замешательстве, Ивана окружили и быстро его из палаты вывели. Я же в умилении пребывал, таким истинно христианским вышло первое обращение Ивана к народу после болезни. Да и народ пребывал в воодушевлении. Доброхоты наследника, царевича Димитрия, услыхали в словах Ивана обещание будущих милостей. Иные же — прощение грехов своих. Большего от царя они и не ждали. На том радостно и разошлись.
Я же побежал наверх, к Ивану. Он в великом гневе пребывал, что не дали ему поговорить с народом. Сильвестра, под руку подвернувшегося, прибил. Еле скрутили, влили в него для успокоения чуть не полковша настойки на корне валериановом. Иван вскоре забылся, но и во сне продолжал метаться. А я сидел рядом и пот с чела его вытирал, и молился непрестанно.
Прав Иван, как всегда, прав: грехи наши — тяжкие!
Глава 6. Последний полет орла
[1553–1554 гг.]
Странно мы жили в те несколько месяцев. Получилось междуцарствие при двух здравствующих царях. Ведь недаром вылетел у Ивана тот вопрос: «Царь я или не царь?» Конечно, царь. А что присягу сыну его Димитрию принесли, так это как наследнику. Но чем дальше, тем сильнее у бояр ближних крепло убеждение, что та присяга была уже и не наследнику, а царю новому.
Тут ведь что получилось. Иван выздоравливал, припадки у него почти совсем прекратились, члены между собой и с головой в согласие пришли, так что ходил и ел он почти нормально, с сыном во все то время, пока тот не спал, готов был играть, таскал его по всему дворцу или щекотал пальцем его наливающийся подбородок, радостно гыкая в ответ на гуканье сына. А когда митрополит Макарий его навещал, очень разумно с ним беседовал, как начнет что-нибудь из Священного Писания, так и чешет страницами подряд, все диву давались, пока не забудется — не остановится. И в храм с удовольствием ходил, но не на службу, как раньше, а на особицу, выберет какую-нибудь икону, бухнется перед ней на колени и молится, молится, лоб до крови расшибая.
То есть в этом все на лад шло, вот только к делам государственным он всякий интерес потерял. Адашев каждый день являлся, пробовал Ивана всякими рассказами расшевелить, но тот с первых же его слов начинал по сторонам оглядываться, зевал, рожи корчил, а то и вовсе убегал. Сильвестр, тот хитрее приступал, начинал с божественного, тут Иван внимательно вслушивался, а затем с примера из Священного Писания заворачивал на земное, Иван поначалу морщил лоб в недоумении, а потом в волнение приходил и Сильвестра из комнаты выталкивал.
Я могу понять, что все это советников Ивановых ближайших в великую печаль приводило. Нет, дела государственные не стояли. Адашев-коренник ту телегу исправно тянул, и пристяжные, как могли, ему подсобляли. До поры до времени отсутствие Ивана никого не удивляло. Так уж сложилось, что великие князья московские в делах управления редко себя въявь проявляли. Не великокняжеское это дело бумаги подписывать или с послами говорить. Печатник государев печать великокняжескую к грамоте привесит, и того достаточно. А с послами иноземными старший дьяк приказа Посольского от имени государя говорит, тот же в лучшем случае на троне сидит, а может и не сидеть — не велики птицы. И в Думу боярскую великому князю ходить не обязательно, у постели своей с первым боярином да с митрополитом сам-третей все дела решит, а те уж пусть сами с Думой разбираются. Все к этому обычаю привыкли, и оттого никакого ропоту быть не могло. То воля государя, как ему править, может в каждую бумагу нос совать, а может по богомольям ездить или охотиться месяцами напролет, а на текущие дела управителя поставить.
Все хорошо, пока у государя воля есть и всем это ведомо. Но как только становится известно, что воля у государя вся вышла, у каждого возникает вопрос: почему этот именем государя управляет, а не я? Я, чай, не хуже управился бы?
Вот и получалось, что при царе Иване Адашев, Сильвестр и все другие советники ближние всего лишь самозванцы, власть у царя похитившие. Таких не только можно, но и нужно в сторону подвинуть. А при царе Димитрии они законные опекуны, в духовной прописаны, так что делать нечего, пусть правят на нашу голову, коли мы той духовной присягнули.
Не нужен стал Иван советникам своим ближайшим. Не только не нужен, но и опасен. Жестокая это вещь — правление государственное. Не оставляет она места ни чувствам дружеским, ни состраданию. То требуют интересы державы — и весь сказ! Вероятно, и сам Иван также бы поступил на их месте, то я знать не могу, чужая душа — потемки, даже если это душа брата. Только за себя могу говорить: я бы точно не смог. Наверно, люди это чувствовали, потому и держали меня за блаженного.
* * *
В первый раз случилось все неожиданно. Пропал царь! Царя одного и в здравии почти не оставляют, одна из важнейших должностей боярских — постельничий, его прямая обязанность сон государев охранять, некоторые так и спят на лавке в спальной государевой, чтобы всегда под рукой быть. Что уж говорить о царе болящем. А тут как-то прикорнул Иван, так Анастасия к Димитрию кинулась, я на свою половину, княгинюшку проведать, а боярин дежурный по нужде вышел. Возвращается — нет царя! И рынды ничего не видели. Поначалу не сильно волновались, думали, по дворцу гуляет или где-нибудь поблизости в уголок забился, думу думает или дремлет. Да и вещи все на месте были, опять же как бы он один-то оделся, если его с рождения другие одевают. Подождали-подождали, в волнении два самовара чаю выпили, бросились искать. Все закоулки дворцовые обшарили — нет царя! Тут прибежали с криком: царь на Троицкой площади! Мы — туда.
Иван стоял на Лобном месте, возвышаясь над толпой на весь свой саженный рост. Одет был в ночную рубашку, падавшую до голых стоп. Рубашка уже кое-где запачкалась и издалека походила на странническую хламиду. Тафейку он потерял, и его непривычно обнаженная бритая голова блестела на солнце, распространяя вокруг сияние, мне так даже нимб привиделся. Иван стоял молча, обозревая толпу, которая с каждой минутой прибывала.