— А именно?
— Человек сутки-двое после этого не может спать. Он находится в подавленном, разбитом состоянии. Некоторые «пациенты» переносили действие применявшихся средств очень тяжело и, даже находясь под их воздействием, ничего конкретного не говорили.
— Позвольте, но Могилевский утверждает, что за разработку этой проблемы ему обещали Сталинскую премию!
Вместо ответа Наумов только пожал плечами.
— М-да, — задумчиво протянул следователь. — Неужели и бред бывает управляемым? Впрочем, — продолжал рассуждать он, — все можно представить под удобным углом зрения. Вот уж поистине страшные вещи могут сотворить люди с отклонениями психики, в состоянии которых желаемое начальством становится необходимым к исполнению. Но какова цена подобной «откровенности»? Хотя что за вопрос? На самооговорах основывалось немало обвинительных приговоров. «Царица доказательств»! Умный-то человек не может не понимать последствий применения подобных препаратов. Хотя неопределенность всегда кому-то на руку. Попробуй потом разберись, когда обвиняемый подписался под показаниями добровольно, а когда — будучи невменяемым под воздействием водки, опиума, других наркотиков. К сожалению, такие случаи бывали.
Как ни странно, но следователи прокуратуры, в отличие от своих коллег из НКВД-МГБ, не будучи причастными к массовым репрессиям, к глумлениям и издевательствам над невиновными людьми, могли позволить себе пофилософствовать, порассуждать о законности. Такие случаи проявления своеобразной демократии со стороны сотрудников прокуратуры встречались даже в конце тридцатых годов. Больше того. Порой прокуроры осмеливались опротестовывать приговоры, вынесенные самим Ульрихом, и добивались их отмены. Правда, таких было немного, и тогда, в начале пятидесятых, они и вовсе стали редкостью.
Единственное, о чем не могли поведать следователям из прокуратуры большинство бывших соратников Могилевского, так это о его шпионской деятельности в пользу Японии. Как-то очень плохо вязалась фигура начальника-лизоблюда с матерым шпионом. Вместо ответов на эти вопросы многие пожимали плечами, разводили руками и, несмотря на все презрение к бывшему профессору, на подобный оговор не отваживались. Возможно, боялись сами оказаться вовлеченными в это грязное дело. Поэтому версия о шпионской деятельности Григория Моисеевича лопнула как мыльный пузырь.
Глава 20
Но узник под номером 035081 вовсе не собирался долго отсиживаться за решеткой. В случившемся с ним он упорно усматривал лишь козни своих недругов и не без основания настойчиво продолжал уповать на покровительство сверху. Он никак не мог поверить в то, что от него отвернулись все разом. Такого в представлении Григория Моисеевича просто не могло быть. Неужели в этой стране услуги таких, как он, больше не нужны?
Он представлял, как вызовет на суд генералов Эйтингона и Судоплатова, у которых, кроме блестящих характеристик его оперативных качеств, ничего о нем нет, и судьи мгновенно поймут, что произошла нелепая ошибка. А тот же Блохин? Разве мог он сказать о ретивом Григории Моисеевиче худые слова? Да, возможно, у него были ошибки, но ведь это естественный удел любого ученого, экспериментатора, прокладывающего новый путь в токсикологии. А разве мало у него заслуг? Сколько раз он получал благодарности, да что там благодарности — ордена и медали за свою работу, разве можно все это зачеркнуть хулой нескольких его завистников-подчиненных?! Лежа на жестких нарах, он не единожды проигрывал в воображении свой будущий триумф, и настоящие слезы умиления увлажняли его глаза.
Прошло несколько месяцев. Ближе к весне 1952 года его наконец-то вызвали к следователю. Вместо ставшего большим начальником генерала Рюмина теперь его делом занимался простой старший лейтенант юстиции. Да и его Могилевскому довелось увидеть в глаза раза четыре за год с лишним. Беседовал с ним и опер. Но того больше интересовали свойства ядов, инструкции по их применению. Понятное дело, в этих вопросах наш узник обладал весьма широкими познаниями.
Как мы уже знаем, первоначально в его обвинении наряду с хищениями ядов фигурировал еще и шпионаж в пользу Японии. Назывались фамилии каких-то пленных и интернированных, якобы проходивших через лабораторию, с которыми он будто бы вступал в контакты. Информация об этом исходила опять же от кого-то из его бывших подчиненных, следователи даже не называли их фамилии. Но, видимо, стукач и сам толком не ведал, что сообщал.
В принципе при желании следователи могли заставить Могилевского написать про себя любую, даже самую несусветную чушь, добиться самооговора в шпионаже не только в пользу Японии, но и всего остального враждебного СССР мира. Но, похоже, от этих намерений отказались. Обвинение в шпионаже из дела исчезло. О причинах перемены гнева советской госбезопасности на милость в отношении Григория Моисеевича нам остается только гадать. Может, оттого, что никого из тех отравленных им японцев не осталось в живых? Может, не удалось собрать достаточных доказательств для обвинения в шпионаже (хотя тогда обвиняли и расстреливали и при их полном отсутствии). Но скорее всего, еще находившиеся при власти в Министерстве госбезопасности генералы просто опасались, что при разработке японского следа на свет выползут весьма нежелательные факты, за которые многим из них самим не поздоровится. Словом, к неописуемой радости Могилевского, на него повесили сравнительно «безопасные» статьи. При благоприятном раскладе и везении у него появились все шансы выйти на свободу.
Григорий Моисеевич стремился не упускать ни малейшей возможности расположить к себе следователя и тюремное начальство, всячески подчеркивая свою длительную работу в системе госбезопасности аппарата НКВД. Но тюремные служаки оказались слишком большими формалистами, всякие сюсюканья и заигрывания заключенного пресекали решительно. Затянувшаяся неопределенность явно тяготила Могилевского. Не ощущая особых поблажек, арестант в конце концов решил: рассчитывать на бывших сотоварищей и начальников из МГБ не стоит. Руководство советской госбезопасности определенно утратило к нему всякий интерес.
В душе оставалась последняя надежда — на суд. И хотя по рассказам военный трибунал не очень-то снисходил к своим клиентам, Григорий Моисеевич все же внутренне готовил себя к предстоящему процессу основательно. Выдвигал аргументы, снижавшие опасность содеянного, отрабатывал варианты, думал, как разжалобить судей.
А время бежало неумолимо. Уже перевалил на второй год срок его пребывания за решеткой, а конца своим мытарствам Могилевский не видел. Все его сокамерники давно поменялись. Уводили из камеры одних, приводили новых, и теперь он исполнял обязанности старшины камеры. Словом, «по службе» явно продвинулся. Устанавливал и поддерживал ставший привычным тюремный порядок, делил зэковскую пайку. Изредка до него доходили скромные посылки из дома. Оставшись без мужа и средств, с детьми на руках, Вероника много работала, исхитрялась кое-что отнести и мужу. Он понимал, как ей трудно. Одно лишь утешало вчерашнего полковника НКВД — несмотря на большую текучесть «переменного состава», к нему в камеру ни разу не подсадили ни одного настоящего урку, не говоря уже о более значимых уголовных авторитетах. Поразмыслив, Григорий Моисеевич решился затеять интенсивную переписку с Лубянкой, слезно умоляя простить его за прошлые грехи и предоставить возможность доказать на свободе свою пользу для органов. Заметим, вне этой системы своего места он не видел.
На первые письма получал формальные отписки. Тем не менее долгими часами продолжал корпеть над бумагой, писал, перечитывал, комкал, рвал, снова сочинял и снова перечитывал… Если бы он только знал, какую роет себе яму и сколь коварную шутку задумала сыграть с ним капризная фортуна, то вряд ли стал бы подгонять события и вряд ли был бы столь пространен, откровенен и настойчив в обращениях к своим недавним хозяевам. Нам же интересно проследить, как менялись адресаты, тон и содержание писем Могилевского из тюрьмы по мере развития событий за кремлевскими стенами и поблизости от них — на площади Дзержинского, а также к чему все это привело.