По утверждению осведомленных лиц, основные разработки 12-й лаборатории в последние годы касались не столько ядов, сколько психотропных веществ, „развязывающих“ язык. Эти препараты использовались как при допросах лиц, арестованных у нас за шпионскую деятельность, так и по политическим мотивам. В редких случаях к ним прибегали тогда, когда дело касалось самих сотрудников КГБ. Говорят, что обработке психотропными средствами, разработанными в 12-й лаборатории, в частности, подвергся такой высокопоставленный офицер КГБ, как Виталий Юрченко, похищенный в Риме американской разведкой. В 1985 году, совершив побег из застенков ЦРУ, Юрченко никак не мог вспомнить, какие же государственные секреты выманивали у него американцы во время допросов с применением все тех же психотропных веществ. И вот сотрудники 12-й лаборатории якобы с усилием решили эту задачу, в свою очередь подвергнув Юрченко воздействию наркотиков. По сведениям из тех же источников, Юрченко за согласие на проведение рискованного опыта над собой был награжден орденом».
Выходит, «проблема откровенности», оказавшаяся непосильной для Могилевского, была успешно решена другими. Так же была претворена в жизнь и не осуществившаяся при Григории Моисеевиче мечта Лаврентия Берии «вдохнул — и готов». Видать, с изоляцией нашего доктора медицины дело его не умерло. Оно продолжало жить и шагать в ногу со временем. Только вот на ком испытывались новые препараты, как происходила их апробация? А в том, что это делалось, можно не сомневаться: органам требовались самые надежные, проверенные средства.
И Могилевский, и Судоплатов, и Эйтингон считали, что занимались не истреблением людей и террором, а делали благое дело — для родной партии, для Советского государства. Цель всегда считалась важнее средств, она оправдывала все. До самых последних дней своей жизни Григорий Моисеевич не оставлял надежды, что его еще призовут, что он еще понадобится. И сегодня мы можем констатировать: специалист он был редкий, не без таланта, а главное — преданный тем, кому служил всю свою жизнь.
Глава 25
Этот небольшой обшарпанный двухэтажный дом стоял на городской окраине вдали от остального живого мира, зловеще зияя многочисленными глазницами разбитых окон. Правда, с полдюжины их оставались еще целыми. Глядя на это обветшалое строение, даже не верилось, что всего несколько лет назад особняк был густо населен, гудел и шевелился как растревоженный муравейник. Во дворе всегда копошились ребятишки, бегая между развешанными на веревках простынями и прочим бельем. Это было семейное пристанище многочисленных сотрудников расположившегося за выбеленным известью невысоким каменным забором научно-исследовательского института токсикологии. Обозначенное учреждение, а попросту НИИ, переехало в Махачкалу во время войны — его эвакуировали откуда-то из европейской части страны. Чем конкретно в нем занимались — никто из местных жителей толком не знал, да и не хотел знать — это считалось строжайшей тайной.
Теперь же, спустя годы, когда заезжие ученые и их всевозможные ассистенты, помощники вместе со своим оборудованием возвратились по своим довоенным адресам, здесь остался небольшой филиал института, который официально занимался исследованием проблем тропической медицины. В некогда тесные от большого количества сотрудников лаборатории пришло запустение. Осиротел и единственный в близлежащей округе дом. Лишь пять-шесть комнат были обитаемы. Всякий раз, когда в столь неуютном жилище вдруг появлялись постояльцы, его скрипучие деревянные половицы предательски оповещали о пришельцах сразу весь дом.
В одной из комнат поселился ухоженный интеллигентного вида седовласый человек. Он объявился в филиале сравнительно недавно, и немногочисленные сотрудники практически о нем ничего не знали. На вид ему было за шестьдесят. Это был доктор медицины Могилевский. Он представился профессором токсикологии, и появление личности с таким титулом в провинциальной научной глухомани было воспринято как целое событие. Документов у него не спрашивали, лишних вопросов не задавали — директора филиала вполне удовлетворило предъявленное Могилевским командировочное предписание с внушительным штампом и печатью.
По прибытии новый профессор углубился в изучение архивов. Знакомств с сотрудниками не заводил, ни с кем из них не общался. К нему в друзья тоже никто не набивался. Так что в течение двух первых месяцев работы он почти не показывался из тесной кладовки, где был свален весь доставшийся филиалу в наследство от бывших эвакуированных бумажный хлам.
Заявил о себе Могилевский внезапно, причем с самой неожиданной стороны. Спустя примерно неделю после своего появления в филиале института он положил на стол директору официальную докладную на одного из сотрудников. Тот, оказывается, рассказал неприличный анекдот про Никиту Хрущева. Любителю политического юмора в тот же вечер объявили выговор по партийной линии. Ну а «бдительного» профессора после этого некрасивого поступка коллеги просто перестали замечать.
Еще одну из комнат в институтском «особняке» занимала не менее загадочная и столь же малообщительная личность с фамилией Калошин. Прибыл он вскоре вслед за Могилевским и тоже с командировочным предписанием из Москвы. Калошин представился врачом-токсикологом. За неимением других возможностей ему предложили поселиться в том же доме. Калошин разместился на противоположной стороне от каморки Могилевского. Однако и тот и другой пожелали, чтобы у них была своя телефонная связь. Проблемы это не составило — десятиномерной коммутатор непонятного научного учреждения был задействован лишь наполовину. Новым абонентам поставили военные полевые телефоны с индукторами, лишь запараллелив аппараты на одной линии для экономии провода.
Могилевский и Калошин никем не интересовались и сами никого особенно не интересовали. Однако они обнаруживали явное любопытство в отношении друг друга. Говорят, периодически общались, вели длинные светско-философские беседы о превратностях судьбы, сложности бытия, бренности мирской жизни. Иногда эти беседы проходили за бутылкой столового вина, но пьяными их никто не видел. Засиживались далеко за полночь. Прошлой своей жизни они никогда не касались. И потому никто толком не знал, есть ли у них где-то родственники, близкие или друзья, или они одни на белом свете.
Из единственного окна жилища Могилевского открывался вид на песчаный морской берег, почему-то всегда пустынный. Лишь одинокий тополь с облезлой, старой корой стоял метрах в пятидесяти от дома и скрашивал общую унылую картину. Его вылезшие из песка вековые корни были уже не в состоянии наполнить живительной силой верхние листья и ветви, отчего верхушка щетинилась вылезавшими из-под нижнего зеленого яруса многометровыми сухими сучьями. С первого взгляда издали они ассоциировались со скелетом какого-то мифического монстра, поднявшего к небу свои скрюченные, иссохшие пальцы.
И только по утрам эти белые отмершие ветки оживали. Старый тополь почему-то очень привлекал огромную стаю черных птиц. Едва оранжевый солнечный диск показывался из-за моря, как все окружающее пространство мгновенно оглашалось громким карканьем и хлопаньем бесчисленных крыльев. Сотни черных ворон стремительно налетали на одинокий тополь, дружно облепляя голые ветки. Примерно стольким же не хватало места на обнаженных сучках, однако зеленую часть дерева они занимать не хотели. Выставив вперед крючкастые лапы, щелкая длинными клювами, опоздавшие птицы яростно набрасывались на более прытких своих сородичей, успевших захватить раскачивающийся насест. Верхушка дерева превращалась в огромный, шевелящийся на фоне неба комок из черных развевающихся лохмотьев. Его покровы, голова и клочкастые волосы постоянно меняли свои очертания в зависимости от поведения и расположения птиц. Живое привидение то жутко покачивалось, то вытягивалось ввысь, то медленно разрасталось во все стороны. От него то и дело отваливались большие черные хлопья. А в окружающем призрак пространстве продолжалась неистовая пляска, сопровождавшаяся яростным гвалтом. Все это явно походило на некий мистический спектакль в исполнении черных бестий, веселившихся каждое утро по одному и тому же сценарию.