Неделю назад, вот так же ночью, она сошла с новосибирского поезда, чтобы заехать домой. Чуть не со слезами смотрела тогда Алена на Зину, Олега и Женю, стоявших на площадке отходившего поезда. Обидно было, что завтра они увидят Соколову, первыми расскажут ей все. И так не терпелось встретиться с Глебом! Но нельзя же не побывать дома.
Окончание поездки праздновали в Барнауле. Снова огорчались, что не побывали в Алтайских горах. Но Глаша сказала, что это не настоящий праздник, а «черновая репетиция», потому что бригада не в полном составе. Джека из Бийска увез к себе в совхоз отец; Огнев, ко всеобщему удивлению, отправился с ними, чтобы посмотреть предгорье Салаира. Оттуда он собирался заехать в родную Козульку и еще куда-то.
Остальные поехали вместе.
Поначалу Алене не хотелось высаживаться в Вологде. Но она все-таки уговорила себя ради матери побыть дома хотя бы недельку.
То, чем переполнена была Алена, интересовало всех. А с отчимом они засиживались до глубокой ночи.
— Полоумные, ну чисто полоумные! — просыпаясь, ворчала мать. — Тебе же отдохнуть, поправиться надо, сухарек ты черный! И тебе, Петруша, рано на работу.
Алена недоумевала, как ухитрилась прожить рядом с человеком столько лёт и не узнать его!
Не менее неожиданное открытие сделала Алена, побывав у Митрофана Николаевича.
— Ну уж о целинных-то землях должны вы нам рассказать. Моя Серафима Павловна во сне и наяву ими грезит, — сказал он с легким укором.
Алена зашла без особой охоты, а после была у них еще два раза. Серафима Павловна, которую прежде Алена ревниво называла «сдобной мещанкой», слушала ее рассказы о поездке с такой жадностью и непосредственностью, как слушали братишки Степан и Лешка, вопросы ее были почти так же неожиданны и наивны.
Алена представила себе эту веселую, добродушную, неукротимо деятельную женщину в «Цветочном» или в Верхней Поляне. Да она же просто клад!
— Конечно, вам надо ехать — вы как дрожжи… А учителя там — вот как! — нужны. А вы-то, Митрофан Николаевич, вы же можете всех заставить влюбиться в литературу! Поезжайте!
Митрофан Николаевич, держа на руках черноглазую дочку, глядевшую на Алену с любопытством, все посмеивался и расспрашивал о работе, о Чехове, о Розове и вдруг, увлекшись, вдохновенно, как бывало на уроках в школе, стал говорить о «Трех сестрах».
Накануне отъезда Алена выбралась пораньше утром в лес, где ей так хорошо всегда думалось. День был серый, тихий, деревья стояли неподвижно, будто не проснулись, изредка вспархивали птицы, испуганные приближением человека. Как в прежние годы, Алена пела и читала стихи:
Весна идет, весна идет!
Мы молодой весны гонцы, —
а слова будто стали другими, они звучали для нее шире, глубже, неожиданно возникала в них целина, и слышалась музыка. Прошлой осенью здесь же, в лесу, только в ясный ветреный день, она размышляла о том, что переросла Забельск. А пережив, повидав, передумав за нелегкий год, пожалуй, больше, чем за предыдущие девятнадцать, Алена с недоумением и стыдом вспоминала свои высокомерные, пустые рассуждения.
Алена застлала постель, забралась на полку и стала укладываться. Грусть расставания с домом проходила. От Глеба, от института, от Соколовой Алену отделяло теперь несколько часов езды, и нетерпение, неодолимое, как озноб, напало на нее.
Глеб встретит ее на вокзале. Ох, проспать бы завтра, ну, хоть до двенадцати! Если проснуться в семь, как привыкла в поездке, то до трех часов сойдешь с ума! Спать, спать, спать, и как можно дольше…
Пахло морем, Глеб обнимал ее, никогда еще не пережитое волнение то жаром, то холодом обливало тело. Алена проснулась. Перед глазами — стенка вагона. Она взглянула на часы — половина седьмого. Спать, спать! А сна — ни в одном глазу.
Она осторожно повернулась. Знакомо, тревожно и нежно смотрели на нее раскосые черные глаза.
— Сашка!
Они одновременно рванулись друг к другу.
— Ты когда села?
— А ты не слышал?
— Спал как убитый…
— Ой, смотри: осинки — будто кровь…
— А небо серо-северное…
— А на Алтае-то помнишь?..
Свесившись с полок, перебивая друг друга, они говорили шепотом, чтоб не разбудить попутчиков.
— Чего валяться? — нетерпеливо сказала Алена. — Встанем, выйдем в коридор?
Через минуту Саша, перекинув через плечо полотенце, оттенявшее его бронзовый загар, ушел умываться. Алена поспешно, не понимая, куда торопится, надела шаровары, блузку, полетела тоже умываться.
Саша, уже в ковбойке, стоял возле открытого окна пустого коридора, и она, зашвырнув на полку полотенце, накинула на плечи вязаную кофточку и стала рядом.
И опять они наперебой говорили о предстоящем учебном годе, о Соколовой, о том, что проносилось мимо окон, вспоминали поездку, дороги, Арсения Михайловича, последний концерт в «Цветочном», гадали: выгорит или не выгорит затея с молодежным театром. Потом Саша рассказал ей о попутчиках:
— Она — директор школы, толковая женщина, должно быть, и педагог хороший. Муж ее — архитектор, но… В общем, увидишь. Мы с ним три дня из-за Станиславского сражаемся. В соседнем купе их друг, старый путиловец, персональный пенсионер, он еще с Лениным встречался. Все занятные — не соскучишься.
Алена и не думала скучать.
На большой станции Алена и Саша вышли поразмяться на перрон. Уже после второго звонка Саша вдруг разглядел в ларьке за вокзалом яблоки, и они вперегонки побежали за ними. Пока рассчитывались, поезд тронулся, и оба вскочили на ходу в последний вагон. В пустом тамбуре, еле дыша от бега, волнения и смеха, они выдумывали невероятные приключения, которые могли бы случиться, уйди поезд без них. Зеленые жесткие яблоки вязали рот.
— Из-за такого добра чуть не отстать! Ой-ой-ой! — вдруг сморщившись, застонала Алена, — За ушами кисло. А у тебя не бывает?
Чтобы не пробираться через все вагоны, решили ехать в тамбуре до следующей станции.
— Анна Григорьевна мне много интересного написала, — вдруг заговорил Саша, — в деревню… когда мать… — Он вынул папиросы. — Сейчас я должен изо всех сил воспитывать в себе качества Тузенбаха: бережное отношение к людям, благородство, нежность, тонкость душевную. — Он отогнал рукой дым.
Алена засмеялась:
— Дыми уж!
Саша чуть сощурился, и по глазам было видно, как быстрая мысль его улетела далеко.
— Эта Марья Алексеевна, директор школы, мне вчера все мозги дыбом поставила. Она считает, что самый мощный рычаг в воспитании — чувство.
«Мы часто недооцениваем значение чувства, — вспомнила Алена строчки из письма Глеба, — а чувство иной раз шире и глубже захватывает жизнь, чем рассудок. И нередко работает надежнее разума». У нее чуть не вырвались эти слова, но что-то удержало их.
— Конечно, чувства… И Разлука говорил…
— И Разлука, и Анна Григорьевна… И Рышков… И вообще это, очевидно, элементарно. Но до меня по-настоящему дошло только сейчас. Понимаешь, самая правильная, нужная мысль не окажет никакого действия, скользнет и забудется, если не взволнует человека, не затронет чувства, не заинтересует. Интерес — это ведь чувство, — объяснял Саша.
Ей нравилось и то, что он говорил, и мягкий звук сильного голоса, она только старалась поменьше смотреть на него, особенно когда он улыбался.
— Обязательно стану физиологией заниматься, — сказал Саша и торопливо отвел Аленин вопрос. — Потом объясню зачем… А знаешь, я до чего додумался! — начал он смущенно. — Слабость, бедность, мелкота чувств — это всегда пессимизм — понимаешь?
— Большие чувства, будь то самое страшное горе, все равно — это утверждение жизни. Не понимаешь? Сильное чувство всегда толкает к действию, а действие — это жизнь…
— Да! — подхватила она. — Так и в искусстве: Пушкин и Шекспир.
— А Корчагин? — Саша сжал ее локоть, и оба засмеялись — вместе думать было очень хорошо.
Уже не боясь показаться навязчивой, Алена рассказала об отчиме, о Митрофане Николаевиче, о прошлогодних и нынешних впечатлениях от Забельска. Оба вспоминали детство. Они словно старались наверстать, наговориться за два года, потерянных из-за нелепой, непонятной неприязни. И наконец, напали на самую интересную и желанную тему. Почти месяц, изо дня в день, они играли вместе сцены зарождающейся любви Гали и Алеши. Каждый в одиночку думал, волновался, находил что-то новое, но лишь изредка, холодно, деловито договаривались о тех или иных изменениях.