— Что ж, раз такое дело… Времена паршивые, но ты и так слишком долго валял дурака. Только сначала подстригись, приоденься и нарасти мяса на ребрах. Не хочу, чтобы мой сын выглядел как бомж-дистрофик.
На Новый год вернулись туманы, погрузившие Лондон в желтовато-серую мглу. От тумана Робин стала кашлять сильней; кроме того, туман отражал ее нынешнее душевное состояние. Она чувствовала себя сбитой с толку: ее работа, интересы, отношения с друзьями и, что самое ужасное, личная жизнь внезапно усложнились и превратились в хаос. Материал для книги был почти собран, но почему-то последние главы давались ей с трудом. Ее комната была завалена грудами документов, папок, книг и рукописных заметок. Во время очередной уборки, всегда проходившей по четвергам, младшая мисс Тернер поменяла пачки местами; вернувшись из библиотеки, Робин схватилась за голову.
— Теперь я и за неделю ничего тут не найду! — кричала она, с ужасом глядя на беспорядок.
Когда мисс Тернер вышла из комнаты со слезами на глазах, пристыженной Робин захотелось сесть на кровать и завыть в голос. Однако она бегом спустилась в гостиную и выпалила, что просит прощения, заставив мисс Эммелину густо покраснеть. Между тем старшая мисс Тернер и волнистые попугайчики смотрели на постоялицу с неодобрением. Потом Робин снова поднялась к себе и начала наводить порядок. У нее болела голова, горло заложило. «Увы, я никогда не отличалась аккуратностью, — думала Робин, запихивая рассыпавшиеся бумаги обратно в папки и листая тетради. — Мне нужен такой организованный человек, как Джо. Только он смог бы с этим справиться». Но она не видела Джо уже целую вечность. Куда он исчез? Зная, что Фрэнсис в Америке, она несколько раз приходила в полуподвал и стучала в дверь. Но ей никто не открывал, да и окна всегда были темными.
Робин тосковала по Джо, тосковала по Фрэнсису. Тосковала по веселой жизни, которую они вели после ее приезда в Лондон. Но от прежнего веселья не осталось и следа. Она не знала, как быть с Фрэнсисом. Никто другой не обладал такой способностью изменять ее жизнь и одновременно причинять ей боль. Хотя Фрэнсис прямо сказал, что не мыслит себе жизни без нее, Робин хотелось спрятаться: она боялась новых обид.
Работа стала казаться ей страшным бесформенным чудищем. Когда доктор Макензи спросил, как подвигается книга, она набросилась на него. Нил решил, что она устала, и предложил несколько дней отдохнуть. После этого Робин пулей вылетела из его кабинета. Боясь сочувствия, она избегала Макензи и лишь изредка приходила в клинику. Хотя она еще посещала собрания лейбористской ячейки, но в глубине души ждала, что с минуты на минуту подойдут веселые, шумные Фрэнсис и Джо и сядут рядом. Продолжала выполнять обязанности секретаря Антивоенного комитета, но сама знала, что ее речи лишены подлинного вдохновения и полны пессимизма. Новости из Германии тревожили Робин до такой степени, что ей приходилось силой заставлять себя читать газеты.
Возвращаясь от миссис Льюис, Робин опоздала на автобус. Поскольку ездить на метро в часы пик она была не в состоянии, девушка пошла пешком. Когда она добралась до Хакни, началась мелкая изморось. Робин вымокла до нитки и замерзла. Было темно; она заблудилась, но в конце концов оказалась на Дакетт-стрит, около «Штурмана». Войдя внутрь, она услышала знакомый хор приветственных криков и свиста. В зале были главным образом мужчины. Не обращая на них внимания, она проталкивалась сквозь толпу.
Девушка обвела глазами стойку, но Джо не увидела. К ней подошла барменша. Робин быстро сказала:
— Я ищу Джо Эллиота. Он ведь у вас работает?
Женщина пожала плечами.
— Стенли, — окликнула она тучного мужчину у дальнего конца стойки, — тут спрашивают, работает ли у нас Эллиот.
— Работал, — ответил мужчина. — Но больше не работает.
Робин растерялась:
— Джо уволился?
— Я его выгнал.
Она уставилась на мужчину:
— Когда? За что?
— Недель шесть назад. За драку.
— За драку? Джо?!
— Он самый, лапочка. Набросился на какого-то своего приятеля. Мне пришлось разнимать их. Не хочу, чтобы в пивной устраивали драку мои собственные служащие.
Робин подумала о пустой и темной квартире и нерешительно спросила:
— Этот его друг… Он был светловолосый? Ровесник Джо?
Владелец пивной кивнул.
Когда она вышла на улицу, все еще шел дождь. Внезапно Робин почувствовала усталость и отчаяние. Милю, отделявшую ее от дома, девушка прошла пешком, пытаясь осмыслить сказанное владельцем «Штурмана».
В передней ее ждали письма от родителей, от Майи и от Элен. Она рассеянно пробежала их, не вникая в смысл, выпила чаю с булочкой и ушла к себе. Села за письменный стол, попыталась поработать над последней главой, но не смогла сосредоточиться — мозг словно парализовало. Карандаш застыл на полуслове, и Робин закашлялась.
Если они не поругались сразу, то лишь потому что Джо заставил себя прикусить язык. Пропасть, существовавшая между отцом и сыном, никуда не исчезла. Отец презирал все, что было дорого Джо: музыку, книги, социализм. Джон Эллиот критиковал его манеру одеваться, говорить и проводить время. У них не было ничего общего. Джо мог бы дать волю своему прежнему подростковому упрямству, но теперь он стал старше и умнее. Кроме того, он начал уважать отца за поразительное умение работать стиснув зубы.
Джо смирился с тем, что по возвращении в Йоркшир ему придется играть роль, прежде ненавистную и отвергнутую. Он — единственный наследник отца: после смерти Джона Эллиота ему достанутся завод, дом и большая часть рабочей слободки. Джо сходил на завод и снова увидел ряды огромных грохочущих станков. Поработав в офисе с документами, он узнал, какие нечеловеческие усилия понадобились, чтобы удержать завод Эллиота на плаву в самый разгар депрессии.
Отцу принадлежало большинство типовых домиков, составлявших Хоуксден. Он построил школу; его покровительство помогало существовать трем здешним магазинчикам. Местные парни снимали перед Эллиотами шапки, девушки делали книксен. Джон Эллиот считал себя кем-то вроде доброго помещика, но Джо смотрел на это совсем по-другому. Он знал, что в крошечных домишках не было ни электричества, ни водопровода, что дети рабочих играли на тротуаре босиком и что покровительство было плохой заменой независимости.
Он жалел отца, который вел постоянную борьбу со своим происхождением (сказывавшимся в Эллиоте-старшем на каждом шагу) и стремился жить «как благородные». Об отцовском плебействе говорили сохранившиеся в отцовском лексиконе словечки, которые были в ходу только на севере, а также постоянные переходы от «вы» членов королевской семьи и дикторов Би-би-си к «ты» времен его детства. Отправив сына в закрытую частную школу, Джон Эллиот сделал его одним из тех, кого он презирал и кому одновременно завидовал.
Их нынешние перепалки были только слабым эхом старых ссор. Казалось, ни у кого из них не хватало духу на большее. Во время трапез они либо пикировались, либо ели молча. В других семьях принято было разговаривать друг с другом, но Эллиоты представляли собой исключение. Из их неловких, отрывочных бесед Джо узнал, что тетя Клер, сестра его матери, несколько лет назад прислала в Хоуксден письмо, в котором просила сообщить адрес Джо.
— Ну я ей и отписал, что знать его не знаю, потому как в глаза тебя не видел, даже весточки не получал, — ехидно сказал Джон Эллиот, набивая трубку.
Конечно, письмо, которое могло бы пролить свет на местопребывание Клер, было давно потеряно.
Это молчание живо напоминало Джо молчание, царившее в его детстве; огромный, уродливый, пустой дом; обеды, перемежавшиеся скучными и долгими описаниями пустяковых событий на заводе и вежливыми, но равнодушными ответами матери. Тогда Джо жалел скучавшую мать, теперь он, сам узнавший, что такое любовь без взаимности, вспоминал неумелые попытки отца завязать беседу и морщился.
Прошло две недели. Джо пытался не думать о Робин и все же думал о ней постоянно. Он ничего не знал о ней почти два месяца. Позвонить ей было нельзя: телефон в меблированных комнатах не предусматривался. Конечно, можно было написать письмо, но Джо не знал, что ей сообщить. Играя на пианино в комнате матери, он вспоминал неудачный брак родителей и думал, что безнадежность может передаваться от поколения к поколению так же, как голубые глаза или горб. Он попытался отвлечься, взявшись разучивать одну из самых трудных сонат Бетховена, и вдруг услышал голос отца: