Она была там только однажды, но дорогу помнила. Майя взбежала по лестнице на чердак, отодвинула люк и просунула в него сначала голову и плечи. Там было темно. Идти в босоножках на высоких каблуках было трудно, но она упорно пробивалась сквозь лабиринт коробок, старой мебели и побитой молью одежды.
А потом толкнула дверь маленькой комнаты в конце чердака. Свет ударил ей в глаза.
— Майя? Как хорошо, что ты пришла, — услышала она голос Элен, опустила глаза и увидела младенца, спавшего в колыбели.
Вечером накануне марш-броска на Брунете Джо написал Робин. Потом достал со дна рюкзака кольцо, купленное в Англии, завернул в кусочек ткани и положил в конверт вместе с письмом. В нем было написано:
«Я хотел отдать тебе его в Англии, но не мог найти подходящего случая. Причина дурацкая, и теперь я чувствую себя так, словно годы утекли сквозь пальцы, как песок… У нас было совсем немного времени, правда? Когда я думаю о том, сколько лет мы знаем друг друга, то вспоминаю те ужасные танцы, где все время меняешь партнера. Я хочу, чтобы это поскорее кончилось. Хочу покоя. Я боюсь, Робин. У меня понос, вши, траншейная стопа и все прочие отнюдь не романтические болезни, которые ты можешь вообразить. Причем худшая из них — страх. Но мне станет легче, если я буду знать, что оно у тебя. Кольцо — это символ, маленький символ моих чувств к тебе. Я очень люблю тебя, Робин. Что бы ни случилось, всегда помни это».
В тот вечер он самовольно оставил окопы и пошел искать лазарет, надеясь отдать письмо тому, кто знает Робин. На следующее утро они совершили марш к треугольнику, состоявшему из деревень Брунете, Виллануэва-дель-Пардильо и Виллануэва-де-ла-Каньяда и господствовавшему над дорогой на Мадрид. Республиканское правительство хотело заставить мятежников отступить от Мадрида, чтобы вражеская артиллерия не могла обстреливать город. Это было первое крупное наступление республиканцев за всю войну, и британскому батальону предстояло вновь пережить бойню и хаос сражения при Хараме.
Когда у Джо были время и возможность подумать, он понимал, что увиденное под Брунете подтвердило его худшие опасения. Республиканская армия уступала противнику по численности и, что хуже всего, в вооружении. Немецкие «мессершмиты» летали у них над головами, насмехаясь над попытками республиканцев стрелять в них из винтовок. Проводная связь то и дело выходила из строя, в результате чего части не получали приказов и не знали, что им делать. Царивший вокруг хаос был настоящим адом, чудовищным лабиринтом, в котором не существовало правил, а смерть казалась случайной и незначительной гостьей. Когда в разгар боя Джо понял, что артиллерия республиканцев стреляет по своим, он поднял кулак к небесам, злобно передразнивая антифашистский салют.
Запах смерти усиливался страшной жарой; длинные и опасные ночи были еще хуже из-за леденящего холода. Во время коротких передышек между отчаянными кровопролитными схватками Джо понимал, что болен. Что бы он ни съел, через полчаса его начинало рвать. У Эллиота стали выпирать ребра, а постоянные мучительные боли в животе донимали его больше, чем страх смерти. Джо подозревал, что у него дизентерия, и знал, что должен обратиться в госпиталь, но не мог бросить своих товарищей и свой пулемет. Кроме того, он потерял возможность принимать самостоятельные решения: Джо жил минутой, выполнял приказы, лежал за пулеметом; постоянный грохот и ужасы, свидетелем которых он был, лишали его способности мыслить. Он стал автоматом, бездушной машиной, умеющей только одно — убивать. То, что когда-то было близко его сердцу: фотография, любовь к природе и музыке, — казалось, принадлежало кому-то другому. Исказилось даже время: час, проведенный в окопе, был вечностью, а десять суток сражения, как в телескопе, превратились в один бесконечный кошмарный день.
Попытка застать врага врасплох провалилась. Как всегда, наступление республиканцев перешло в стойкую и упрямую оборону, а потом в отчаянный героизм, который предотвращал отступление, но не приносил победы. Свой последний день Джо запомнил плохо. Самолеты франкистов летали у них над головами, едва не задевая верхушки деревьев, и забрасывали республиканцев бомбами. В тот день у Джо невыносимо болел живот, а в голове гудело от пулеметного стрекота. Дэвид Толбот, стрелявший из «максима», посмотрел на Джо, подававшего ленты, и сказал:
— Если собираешься блевануть, то, ради бога, не здесь. Фрэнк Марри на время подменит тебя.
Джо вылез из окопа и начал ползти к хребту, держа в руке винтовку. Он услышал низкое гудение самолета, но не обернулся. Ему хотелось только одного — спокойно поблевать.
Разрыв бомбы, упавшей всего в пятидесяти ярдах позади, всколыхнул землю. Тело Джо затряслось от удара. Когда Эллиот неловко поднялся на ноги, у него было темно в глазах. Потом зрение медленно прояснилось; он обернулся и увидел на месте своего «максима» глубокую воронку. Джо пошел сам не зная куда. Его правое плечо и вся правая половина тела были теплыми и мокрыми. Посмотрев на свою правую руку, Джо с удивлением увидел, что с кончиков пальцев стекает кровь.
Он прошел еще немного, спотыкаясь о травянистые кочки. А затем над его головой вспыхнула ярко-оранжевая дуга. Мина, выпущенная из траншейного миномета, разорвалась на тысячу смертоносных осколков. Эллиот быстро опустился на колени, но что-то ударило его в голову, причинив страшную, невыносимую боль. Поэтому когда наступила чернота, терявший сознание Джо обрадовался ей.
Колокол звонил каждое утро в четверть седьмого. Потом была часовня, потом завтрак, потом уборка постелей. Без четверти восемь начинался рабочий день. Элен работала в прачечной. Это было большое темное помещение с длинными столами и скамьями. Столы и скамьи нужно было скрести каждый день, пол мыть, пока каменные плиты не становились белыми. В прачечной пахло горячей мыльной водой и содой, а на стенах постоянно оседал пар.
Женщинам в прачечной разговаривать не разрешалось. Элен это не заботило. Как не заботила и работа, хотя от горячей воды руки краснели и грубели. Пусть она была не такой ловкой, как некоторые, но зато добросовестной и старательной. Тишина и монотонность работы успокаивали ее. Хотя кое-что Элен расстраивало: корзины с детской одеждой, которую они стирали для приюта, или капеллан в одеянии с высоким жестким воротником, каждое утро читавший женщинам проповеди об их грехах, — однако пока ей как-то удавалось справляться со своими Черными Днями.
Кое-кто из женщин передразнивал ее манеру разговаривать. Одна из них назвала ее «Герцогиней», смеясь над тем, как Элен оттопыривала мизинец, когда пила чай. Это прозвище пристало к ней. В коридоре одна рыжая плюнула в нее, а однажды в прачечной ущипнула Элен за руку так больно, что из глаз брызнули слезы.
— Вот тебе за то, что ты украла ребенка у той бедной женщины, — прошептала она. — Сука. Тебя отправят в дурдом.
Элен начала с трудом понимать, что сделала что-то очень нехорошее. Она не могла вспомнить, что именно, потому что у нее были большие провалы в памяти. Помнила только, что вернулась от Рэндоллов, а потом поехала на автобусе в Эли. Помнила собор и пение мальчиков. Помнила, что нашла младенца в коляске, и только теперь поняла, что хотя считала ребенка Майклом Рэндоллом, на самом деле это был малыш совсем другой женщины. Он был намного младше Майкла, да и волосы у него были светлые, а не темные. Она помнила, что купила в аптеке бутылочки и сухое молоко, а в магазине тканей — пеленки, распашонки и подгузники. Помнила, что вернулась домой не на том автобусе, на котором ездила обычно, и догадалась выйти мили за две до Торп-Фена. Потом она прошла полями, держа на руках младенца, и прошмыгнула в дом через сад. Служанка ушла домой обедать, а папа был у себя в кабинете. Элен старалась вести себя тише воды ниже травы. Два дня она провела с Майклом… Нет, не с Майклом. Как потом выяснилось, мальчика звали Альбертом, Альбертом Чепменом. Все остальное ей не запомнилось.