— Ну а дальше? — спросила я.
— Я сделаю, как он велит.
— Что? И бросите свое место здесь?
На это Эстер ничего не ответила. Может, заподозрила, будто я в сговоре с мистером Рэнделлом.
Однажды я спросила ее:
— Скажите-ка, Эстер, если бы вы могли отказаться от этой работы и выбрать себе дело по душе, чем бы вы занялись?
— Ну как чем, мэм? — пожала плечами она. — Я бы нашла себе мужа, родила шестерых детей, жила в коттедже и, надеюсь, была бы счастлива. Только ведь мне приходится на хлеб зарабатывать.
А я, если бы я могла оставить этот дом, что бы я делала?
Ни малейшего представления не имею.
Лежу на кровати в старом доме в Кенсингтоне, хотя еще светло.
Мне кажется, что лежу я уже много часов, ожидая, пока стемнеет и вокруг станет тихо.
А потом вижу, на пороге стоит и смотрит на меня мама, хотя ее появления я не заметила. Мама, в бежевом платье, с развевающимися золотисто-рыжими волосами, с каким-то предметом в руке, на который падают, играя, пятна света. Как долго она там стоит, не знаю; потом быстрым шагом подходит папа, берет ее за руку, и предмет падает на пол.
А папа мне улыбается.
Все это я записываю утром, в половине одиннадцатого, как только вспоминаю, а через окно брызжет солнечный свет, потому что пришла весна.
Эстер — моя шпионка.
Нет, это не совсем так. Правильнее будет сказать — Эстер откровенно передает мне многое из того, что иначе бы я не узнала. Это как папа, когда он возвращался с собраний комитета в своем клубе (предмет которых, разумеется, держался в секрете) и часами рассказывал о них, то и дело заливаясь смехом.
О слугах. О доме. О моем опекуне и его привычках.
Так я узнаю — впрочем, об этом я могла бы и сама догадаться, — что мистер Рэнделл, дворецкий, человек религиозный, не пропускает ни одной службы и читает псалмы — тем, кто их слушает с охотой, и тем, кому они вовсе не интересны.
В прошлое воскресенье мисс Уэйтс, кухарку, обнаружили у нее в комнате мертвецки пьяной: от хозяина этот позор как-то удалось утаить, хотя в тот вечер не приготовили ужин.
Миссис Финни, домоправительница, «вечно надувает щеки», гоняет слуг в хвост и в гриву, и потому ее все ненавидят.
А собак хозяина вы когда-нибудь видели, спросила я Эстер. Нет, говорит, «но где бы мы ни были, в саду или еще где, мы их слышим, и ничего хорошего от этого нет, рядом с собой такого лучше не слышать».
Эстер говорит, что работа ей очень нравится. Она знавала и худшее. И еще она сумела отложить из зарплаты денег и купить себе платье — она непременно мне покажет его! И что в компании шести слуг работать куда лучше, чем одной.
— Поскольку, мэм, когда ты одна, хозяйка все время за тобой смотрит и выискивает, что бы такого еще сделать, и дает самые невероятные поручения, просто из любви покомандовать.
Существует некая леди Бамбер, благодаря которой Эстер получила это место, «но я давно ее не видела, здесь она не появляется. И вообще мистер Дикси не любит гостей».
Мне становится известно: у моего опекуна денежные затруднения. Всех, кто работал в саду, рассчитали, а Уильяму, лакею, так и не нашли замены (к большому неудовольствию других слуг и в особенности миссис Ф., считавшей неприличным, если в доме нет лакея). На прошлой неделе в доме едва не провели опись имущества — явился судебный пристав из Линна, о каком-то долге говорил, и уломать его стоило больших трудов.
Эстер говорит, всем известно, мой опекун должен кому-то в Лондоне восемьсот фунтов, и слуги боятся, что за следующий квартал им не заплатят.
— И тогда что же с нами со всеми будет, мэм?
А также с садом, за которым некому ухаживать, с собаками в псарне и сэром Чарлзом Лайеллом в его щели.
И со мной.
Мир, некогда мне знакомый, ушел не весь, кое-что о себе оставил.
Например, в глубине ящика моего письменного стола обнаружился лакированный ящичек, некогда подаренный мне папой. Как он сюда попал, понятия не имею, ибо не припомню, чтобы он был у меня до того, как я оказалась в Истоне. Но он точно был, поскольку находятся там предметы, которые только я могла туда положить. Как например: старое затупившееся гусиное перо, которым папа писал своего «Герцога Мальборо»; мой детский портрет в профиль на квадратной картонной карточке, писанный папиным другом сэром Генри Коулом; локон все таких же рыжих маминых волос в конверте с датой 17 мая 1848 г. А также гагатовая брошь, подаренная мне после замужества Генри; кольцо Генри, печатка с его цепочки от часов, медальон с портретом его матери; рецепт изготовления миндальной карамели, написанный татей Шарлоттой Паркер, который я хранила всю жизнь; копия стихов Ричарда, то есть мистера Фэрье, — в десять лет он написал их в мою честь.
Разложить перед собой на столе все эти предметы — значит предаться самым удивительным переживаниям, словно стоишь у окошка, смотришь на целую толпу улыбающихся тебе людей; они машут руками и что-то говорят, а что именно — не слышно.
Вижу папу — он пишет книгу, его белые пальцы в чернилах. Папа просит принести чаю и бутерброды, а помощник печатника ждет в холле какие-то обещанные бумаги.
Вижу сэра Генри — он вырезает силуэт и, подсмеиваясь надо мной, приговаривает: «Смотрите-ка, она так нос задрала, что, как ни старайся, его не вырезать».
Опять вижу маму — она сидит на террасе, волосы падают ей на плечи, а Броди расчесывает их.
Вижу гагатовую брошь в руке Генри, и кольцо на его пальце, и цепочку от часов, свисающую из кармана жилета.
Вижу седые локоны тети Шарлотты Паркер, капор, очень модный, по ее словам, — только ведь она говорит о моде времен королевы Аделаиды.
Вижу мистера Фэрье — он стоит у ворот в сад, в сюртуке и с какой-то бумагой в руке: юноша, из тех, кого в ту пору именовали «золотой молодежью».
Наконец, вижу комнату, в которой сижу: письменный стол, окно, запертую на ключ дверь, лакированный ящичек с двумя-тремя защелками, старое перо и какие-то клочки бумаги — словом, всякую ерунду.
Поместье, говорит Эстер, самым печальным образом идет ко дну.
Деревья, срубленные два года назад и за это время превратившиеся в лесоматериал, готовый к употреблению, валяются в лесу, потому что их некому вынести.
Сорняк в саду поднялся на шесть футов, окна в теплице пошли трещинами, но никто не ставит новые.
В сараях бегают крысы, и всем на это наплевать.
Мистер Дикси только о собаках своих заботится, говорит Эстер.
Девочкой я испытывала самые пылкие переживания. Неполучающийся рисунок, мысль, будто Тиши или какая-нибудь еще девочка меня не любят, — все это буквально выводило меня из себя. А папа говорил, что во мне, наверное, дьявол живет, и когда он просыпается, я сама не ведаю, что делаю и говорю. Дорогой папа, сама доброта, который никогда и ни в чем не винил меня, даже за дело.
Вчера меня охватил жар.
Весь вечер, пока сумерки медленно сменялись тьмою, а ветер хлопал ставнями, я думала о розах и о том, кто бы мог приносить их мне в гостиную, когда я спала в соседней комнате. В какой-то момент меня посетило предчувствие, что утром, насмешничая надо мною со своего места на серебряном блюде, прожигая мне кожу, появится новая. В конце концов время подошло к полуночи, и мне сделалось от этих переживаний окончательно не по себе. Я решила, что надо предпринять что-нибудь. В углу спальни валялся моток бечевки — ею, по-видимому, перевязывали для надежности мой чемодан. Чрезвычайно удивленная собственным хитроумием, я схватила стул, затем каминные щипцы и, поставив то и другое по разные стороны дверного проема, связала их бечевкой на высоте примерно шести дюймов. Любой, кто захочет переступить порог, говорила я себе, непременно упадет или по крайней мере споткнется. Покончив с этим и убедившись, что свеча и коробок шведских спичек (нашла их в столе рядом с лакированным ящичком) лежат недалеко от подушки, я легла спать.