— Не надо бояться старины Топтыгина, — заметил мой опекун, — ведь он и в жизни питается только свежей травой и сотовым медом.
Помимо всего прочего, в кабинете вдоль стены были расставлены столики с подносами, на которых я сразу узнала птичьи яйца, каждое с аккуратной наклейкой: Philomachus pugnax, Rallus aquaticus, Circus aeruginosus. А вот эти экспонаты меня, честно говоря, заинтересовали, и некоторое время я внимательно в них вглядывалась.
— А вот это что такое, сэр? — осведомилась я, указывая на пару красновато-бурых яиц, лежавших в блюдце со мхом.
Мой интерес явно польстил опекуну.
— Это яйца скопы, птицы, которую шотландцы называют орлом-рыболовом. Нынче она уже почти вывелась.
Яйца мне очень понравились, но при этом я ощутила острую печаль: какое несчастье, подумалось, самка возвращается в гнездо, а оно опустело.
— Жаль, — сказала я, — что эти птенцы так и не появились на свет; в мире было бы на двух скоп больше.
— В этом, мадам, — заметил мистер Дикси, — я с вами согласиться не могу.
На том разговор о яйцах и кончился.
Пожалуй, провела я в кабинете не менее часа. Помнится, в саду светила луна, и сова билась крыльями о стекла окна, и от камина исходило приятное тепло.
Опекун мой — человек беспокойный. Он не может усидеть на месте долго, постоянно вскакивает, чтобы пошевелить угли щипцами, снять с полки книгу, осмотреть содержимое какого-нибудь из ящиков.
Он представляет собой вместилище самых разнообразных сведений, так что теперь я, пожалуй, готова более или менее внятно ответить даже на самые сложные вопросы, касающиеся привычек рыси, охраняющей своих детенышей, ловушек для выдры и остального.
Не могу не рассказать об одном весьма занятном эпизоде. Я заметила, что у ножек кресла, где сидел мой опекун, стоит блюдце с молоком. Я решила, что это для какой-нибудь кошки, которая еще не попадалась мне на глаза. Но в какой-то момент сквозь дырку в панели в комнату проскользнула крохотная мышь и, не обращая ни малейшего внимания на людей, пребывающих где-то там, высоко над ней, метнулась к блюдцу и принялась лакать молоко. Когда я обратила внимание моего опекуна на происходящее — ибо, вынуждена признать, мышка меня несколько напугала, — он только улыбнулся и заметил, что сэр Чарлз (мышку назвали так в честь знаменитого геолога сэра Чарлза Лайелла) — домашнее животное, к нему все здесь привыкли. Он наклонился и протянул палец; мышка, увидев это, вскарабкалась по его руке почти до плеча, а я не могла удержаться от смеха — настолько забавно было слышать, как джентльмен разговаривает о чем-то, а в это время по рукаву его пиджака вверх-вниз бегает мышь.
Любопытный фрагмент нашего разговора, который я воспроизвожу здесь с максимальной полнотой.
— Кто создал мир? — спрашивает мой опекун.
— Как кто? Бог.
— А некоторые с этим не согласны.
— Да? Но кто еще мог вылепить нас такими, какие мы есть, и вдохнуть в нас жизнь?
Так всегда говорил папа в спорах подобного рода со своим другом журналистом мистером Льюисом. Мой опекун кивнул тяжелой седой головой.
— Кое-кто утверждает, будто мир сам себя создал.
Мне это показалось таким кощунством, что я не удержалась от восклицания:
— Но из чего, из какого материала? И откуда он взялся?
Тут мой опекун взял в ладонь сэра Чарлза, который все это время вылизывал свои усики, устроившись около воротника рубашки хозяина, и осведомился:
— А мыши? Их тоже Бог создал? Или некогда они были чем-то иным?
— Мышь — это мышь.
— Но когда-то она могла быть и не мышью. Камни древнее Библии.
— И тем не менее, сэр, они тоже являются частью Божьего замысла.
Как и я, мое здесь пребывание и будущее, которое приоткроется, когда Богу будет угодно о том мне сказать.
А затем загадка еще большая, нежели вопросы моего опекуна.
Проснувшись на следующий день очень рано, в шесть утра, когда ветер все еще гулял по крыше и на земле лежала серая роса, я вошла в гостиную и обнаружила на письменном столе белую розу. Одна-единственная белая роза с аккуратно срезанными шипами лежала на серебряном блюде.
Я расспрашивала слуг — мистера Рэнделла, который принес мне завтрак, миссис Финни, пришедшую в одиннадцать, долговязого лакея, доставившего обед, — но никто ничего не знал.
Вспоминаю маму.
Уже двадцать лет как я видела ее в последний раз, и пятнадцать как она умерла. Лучше всего мне помнятся похороны в Кенсэл-Грин: стоявшие папа в черном и его друг сэр Генри Коул, [25]у могилы и все мы, охваченные горем. Думаю о бедной маме, которая уж никогда не засмеется, и не присядет на террасе, и не откинет со лба золотистые волосы, и не поцелует меня, и не велит быть хорошей девочкой, и многое-многое другое, что было и осталось в памяти.
Папа и мама познакомились в Уортинге, куда он поехал писать очередную книгу, а она с тетей Шарлоттой Паркер — подышать воздухом. На Брайтон-роуд у их экипажа сломалась ось, и папа любезно остановил кеб и довез дам до гостиницы — история, на мой взгляд, весьма романтическая. После женитьбы они жили в старом каменном доме в Кенсингтоне. Однажды, когда я была еще девочкой, папа велел мне надеть шляпку, и мы отправились с ним через сады к дому, где за завтраком, наливая себе чай из серебряного чайника, сидел какой-то господин в дорожном платье, с длинной, до груди, бородой. Папа сказал, что это мистер Теннисон.
Вспоминаю, как мама читала мне книги в красивом сафьяновом переплете. Они лежали на круглом столике в гостиной.
Мама сидела на террасе, и волосы спадали у нее на плечи, а наша служанка Броди расчесывала их.
Как мама укладывала меня спать в любимой комнатке с двумя маленькими кроватями и картинами на стенах. На одной был изображен хороший мальчик, решающий арифметические примеры, на другой — заспанный мальчик, идущий в школу, а прямо над дверью висел портрет лидера ирландских националистов Дэниела О'Коннела, с таким выражением лица, будто он хочет напугать меня.
Вспоминаю, как папа появляется на пороге и смотрит на меня и как при отблесках огня в камине тень от его фигуры ложится на пол, когда он подходит, чтобы пожелать мне спокойной ночи.
А потом мы с мамой поехали в Париж, мама заболела, и мы поселились у доктора в большом доме, где в саду в разные стороны расходилось множество тропинок. Иногда мы целый день проводили вместе, и я бегала вместе с ней по пологим склонам. И мама снова становилась как девочка и часами играла со мной. А потом приехали папа вместе с няней. Папа говорил, что мы с мамой его самые любимые и самый счастливый момент в его жизни случился, когда он оказался на Брайтон-роуд (мама говорила, он сидел, уткнувшись в книгу, и едва ли заметил их с тетей) и увидел, что у экипажа сломалась ось.
Иногда мама сердилась и швыряла чашку, которую держала в руках, на пол или стукала в сердцах ладонями по ручкам кресла, хотя для меня всегда оставалось загадкой, что могло вывести ее из себя. Тем не менее даже в такие моменты я никогда не боялась ее, потому что знала: она меня любит и никогда не сделает мне ничего плохого.
Мама и сама говорила это.
Потом доктор сказал, что нам лучше больше не видеться, и мы вернулись в Англию. Я вспоминаю папино лицо в дилижансе, который увозил нас из Парижа, и лампу, раскачивавшуюся на ухабах, и папу, ругающего меня за какую-то шалость, и себя саму, мечтавшую скоро снова увидеть маму, и о том, что все будет хорошо.
Но я ее так больше и не увидела.
А потом она умерла — мне исполнилось тогда двенадцать. У меня был большой друг по имени Тиши Коул, а папа писал книгу о сэре Томасе Море, — и мне стало казаться, что кто-то, кого я знала много лет назад, а теперь забыла, возвращается и преследует меня. И я решила никогда больше не забывать маму, ее золотистые волосы и то, как мы вместе с ней сбегаем по склонам в саду докторского дома. Но доныне я так этого решения и не выполнила.