Мирончика спрашивали, правда ли то, что рассказывают о фашистских концлагерях в газетах и кино? Мирончик отвечал, что на самом деле там было еще страшнее.
Шел к концу апрель. Плакаты призывали «добить врага в его логове». Ходили слухи, что под Берлином на Зееловских высотах непобедимый Жуков уложил сотни тысяч наших бойцов. Возмутило газетное сообщение, что американские войска продвинулись вперед на столько-то ярдов. Отец рассказывал, как на югославском аэродроме наши попросили американцев одолжить механизм, с помощью которого автомобиль вкатывали в самолет. Американцы отказали. Тогда наши солдаты внесли автомобиль в самолет на руках. «Ха! Русская техника!» - рассмеялся американец. Отец сказал переводчику: «Объясни ему, что на этой технике войну выиграли мы, а не они!»
Союзников не любили и называли союзничками. Всю войну мы ждали второго фронта. Конечно, в Африке Монтгомери уже бил Роммеля, но Эль-Аламейн был несравним со Сталинградом и Курском. Нужен был второй фронт в Европе. Но союзники открыли его, когда поняли, что эта Европа может достаться Сталину.
Через много лет я прочитал в книге Скопина «Милитаризм», об ином плане открытия второго фронта - не в Нормандии, а на Пиренейском полуострове. Португалия была традиционно привязана к Англии, а в Испании, где после гражданской войны еще были живы сотни тысяч республиканцев, можно было рассчитывать на серьезную поддержку. Но в таком случае во Францию и Бельгию пришли бы не Эйзенхауэр и Монтгомери, а Жуков и Рокоссовский.
Настал май. Мы сидели на нашем огромном балконе. Тогда в Киеве было много балконов по десять и более квадратных метров. Был такой и у нас на Михайловской, 24. Потом его разобрали. Сияло солнце, мы пили чай, как вдруг улицу потряс крик. Кричали все окна, все квартиры, все дома. Мы бросились в комнату, включили радио. Нет, это была еще не победа, это взяли Берлин.
Победа пришла, когда мы ее не ждали. Ночью в двери стал ломиться сосед Зорик Жадановский: «Вставайте! Победа!»
Никогда больше я не видел и уже никогда не увижу такого. Не знаю, где были сняты знаменитые кинокадры, где двое солдат пляшут в кузове несущегося грузовика. По-моему, в Киеве. Во всяком случае, такой грузовик с пляшущими солдатами я видел своими глазами.
К тому времени мы привыкли к артиллерийским салютам в честь наших побед. Орудия стояли на горке возле полуразрушенного института благородных девиц, он же Октябрьский дворец. Когда рявкали зенитки, уши закладывало, а в воздух летели боевые осветительные ракеты. Они медленно опускались на парашютиках, и было великим счастьем найти такой.
Моя мать, с детства недолюбливавшая советскую власть, говорила, что этот праздник нисколько не похож на наши самые торжественные официальные праздники. «Вот это, - говорила она, - и есть настоящее всенародное торжество. Только бы его не испохабили».
ПЛЕННЫЕ НЕМЦЫ И КИЕВСКИЙ СОЦИАЛИЗМ
После войны наша Михайловская улица находилась в своеобразном немецком окружении. На Мало-Житомирской, там теперь бани, с одной стороны, и на Владимирской горке с другой, располагались два лагеря для военнопленных. В Киеве немцы строили, прокладывали рельсы трамвая, работали очень добросовестно, а мы, пацаны, вертелись рядом, выменивая у них, чаще всего на что-то съестное, то пуговицу от мундира, то монетку с заграничным гербом. Конвоиры нас гоняли, но как-то лениво.
Конечно, немцам в плену было несладко. Но обращались с ними по-человечески, не так, как обращались они с нашими пленными.
Мне, в отличие от других ребят, приходилось общаться с немцами чаще. Наша соседка тетя Ася работала медсестрой в лагере на Мало-Житомирской и часто приводила пленных к себе - то что-нибудь починить по хозяйству, то сделать какой-то ремонт. Один солдатик не просто выкрасил ей стены, но вымочил в краске тряпку, свернул ее в валик и выложил по стенам от потолка до пола некий абстрактный узор. Все были в восхищении.
Разговоры с пленными велись через еврейских женщин по-еврейски. Идиш имеет с немецким много общих и похожих слов. В свою очередь, немцы виртуозно владели русским матом и охотно демонстрировали свое мастерство нам, мальчишкам.
У многих женщин мужья погибли на фронте. Чуть ли не в каждой квартире кто-то из соседей «пошел по приказу» - так тогда говорили о тех, кто погиб в Бабьем Яру. Но ненависти к вчерашним врагам мы не испытывали. Отходчив наш народ.
Однажды тетя Ася пришла домой расстроенная: «Из МГБ пришли и забрали Вилли Майера, такого милого мальчика».
Могу ошибаться в датах, кажется, 30 января 1946 года после суда над гитлеровскими военными преступниками 12 из них были приговорены к смертной казни через повешение. В том числе и солдат Майер Вили-Вилли. Он участвовал в массовых убийствах. Рассказывали, на суде его опознала свидетельница, выжившая после расстрела. Майер сказал, что не признает это свидетельство. «Из-под моего расстрела, - сказал он, - живым не выходил никто».
Виселицу поставили на тогдашней площади Калинина, ныне это Майдан Незалежности, примерно там, где сейчас блестят "парники" - стеклянные купола над подземным торговым центром. Грузовики с опущенными бортами подвезли осужденных под перекладину, надели на них петли, грузовики медленно уехали, а трупы висели еще несколько дней. На головах лежал и не таял снег.
Я обратил внимание на старушку, которая крестилась и вздыхала: «Бедненькие!» Вполне возможно, ее хата сгорела, как тысячи других. Наверно, и родные погибли. Но она простила.
Еще запомнились наручники на каждом из повешенных. Я был поражен: в нашей свободной стране где-то есть завод или фабрика, где выпускаются наручники, совершенно не нужные в социалистическом обществе.
Пленных, приходивших в нашу квартиру, бабушки подкармливали чем Бог послал, а те были в восхищении от нашей жизни. «Когда мы вернемся в Германию, - говорил солдатик со странным именем Шмуде, - мы тоже построим у себя такой же социализм, как у вас».
Германия лежала в руинах и голодала, а у нас в магазинах продавали рублей по пять икру - черпали поварешками из бочек красную и черную. Правда, до 1947 года все было по карточкам. Немцы забыли, что такое хлеб и масло, у них все было «эрзац», что-то вроде синтетики. А у нас хлеб был пшеничным, а масло настоящим, не порошковым.
Теперь-то мне понятно, откуда бралось это киевское изобилие: за пределами города все было совсем иначе. Однажды знакомая женщина со смехом рассказывала: на Крещатике какой-то селянин ел мороженое с хлебом - своими глазами видела. Вот темнота!
Только впоследствии я додумался: до какой же степени надо изголодаться, чтобы пообедать таким образом - сытно и в то же время дешево.
ПОДАЙТЕ, ХРИСТА РАДИ, ПОКУШАТЬ НА КРЕЩАТИКЕ
После войны мы были неимоверно бедны. Нынешняя бабушка с ее жалкой пенсией тогда считалась бы счастливицей - у нее есть газ и горячая вода. Но такого хлеба, как в те годы, я уже никогда не попробую.
В конце разрушенного Крещатика в уцелевшем доме (сейчас его уже нет) был хлебный магазин, где ароматные, мягчайшие, с хрустящей корочкой французские булки (старики их помнят) соседствовали с такими же по форме, но большими «франзолями» и плетеными «халами». На витрине магазина сохранилась еще довоенная реклама: «Качество хал выше похвал». И это была правда.
По утрам в город приезжали из окрестных сел красавицы-молочницы. Почему-то все молодые и чернобровые. Они разносили по домам в неподъемных бидонах свежайшее молоко. Такого я тоже не попробую больше никогда. Молоко стало проклятием моего детства. Тяжелое, несколько желтоватое от жира, оно не отмывалось со стен бутылки. А на мне лежала обязанность эти молочные бутылки мыть.
Для этого следовало насыпать в бутылку мельчайшие обрывки бумаги, залить теплой водой и долго трясти. Но жир все равно оставался. Говорили, что его легче отмыть, если в бутылку вложить металлическую цепочку. Я клал. Не помогало. Ершиков, которыми моют бутылки сегодня, тогда не существовало.