Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Предшественник Бронзы, герой рассказа "Горе", тоже потерявший жену и так же задумавшийся о глупо прожитых годах, переосмыслил лишь свою жизнь. Теперь герой Чехова думает и об общих порядках. Новые мысли героя рассказа "Горе" в нем самом и замыкались. Переживания Бронзы находят дорогу к людям. Ротшильд подхватил грустную мелодию Бронзы, и теперь она пользуется большим успехом. Почему люди по десять раз заставляют Ротшильда играть ее? Потому, видимо, что предсмертная импровизация Бронзы находит живой отклик и в их сердцах, и у них пробуждает тоску по другой, осмысленной, разумной жизни.

Повесть "Три года" была начата Чеховым вскоре после ухода Павла Егоровича из амбара Гаврилова и вынашивалась долго. Первые наброски делались писателем еще во время его первого зарубежного путешествия в 1891 году. Записная книжка сохранила и многие другие наброски, которые заносились в нее все последующие годы, пока во второй половине 1894 года не наступил завершающий период работы. К этому времени повесть уже существовала, но только в виде фрагментов, наметок узловых сцен, зарисовок, тем дискуссии и т. д., то есть существовала, так сказать, в несобранном, разбросанном виде. Заключительный этап и состоял в том, чтобы композиционно выстроить весь этот материал, развив уже намеченные конфликты, характеры и даже отдельные эпизоды. Долго и тщательно вынашивал теперь Чехов свои замыслы.

Повесть была задумана, несомненно, с тем намерением, чтобы сполна рассчитаться с той амбарной жизнью, которую писатель сам вкусил в детские годы, которая поглотила большую часть жизни его отца, исковеркала его старших братьев. В амбаре Лаптевых такие же тюремные решетки, как и в рагинской палате. В процессе работы общая оценка амбарной жизни миллионеров Лаптевых; как тюремной, не изменилась. Однако новое настроение, новая творческая установка внесли в этот замысел кое-какие поправки. В конечном варианте главным является не описание лаптевского застенка как такового, а рассказ о томлении в нем человеческого духа, — драма человека, который понимает мертвящий характер своего миллионного дела, но в силу своей слабости, роковой печати того же дела не находит силы порвать с ним. Эта драма проходит на фоне другой жизни, жизни людей, свободных от добровольного самоумерщвления. Там идут горячие споры, утверждающие принципы иной жизни, говорят о новом, подрастающем поколении людей, идущих навстречу этой другой жизни.

Лаптев тоже ощущает себя человеком, попавшим не на свою улицу. Свое бессилие уйти он объясняет тем, что он "раб, внук крепостного. Прежде чем мы, чумазые, — говорит он Ярцеву, — выбьемся на настоящую дорогу, много нашего брата ляжет костьми!" Но для Ярцева это служит лишь доказательством богатства и разнообразия русской жизни. "Знаете, — говорит он, — я с каждым днем все более убеждаюсь, что мы живем накануне величайшего торжества, и мне хотелось бы дожить, самому участвовать. Хотите верьте, хотите нет, но, по-моему, подрастает теперь замечательное поколение. Когда я занимаюсь с детьми, особенно с девочками, то испытываю наслаждение. Чудесные дети!" И он рассказывает, как и сам он рвется ко все новым и новым занятиям — русской историей, педагогикой, музыкой, литературой. "Я вовсе не хочу, чтобы из меня вышло что-нибудь особенное, — поясняет Ярцев, — чтобы я создал великое, а мне просто хочется жить, мечтать, надеяться, всюду поспевать… Жизнь, голубчик, коротка, и надо прожить ее получше".

Пожалуй, это было наиболее полным выражением того нового настроения, которое охватывало писателя в середине девяностых годов.

Сам он в декабре 1894 года те же мысли выразил кратко и смело. На вопрос Суворина, чего же, по мнению Чехова, должен желать теперь русский человек, Антон Павлович ответил так: "…желать. Ему нужны прежде всего желания, темперамент. Надоело кисляйство".

Это была замечательная формула. Она удивительно точно определяла основной пафос зрелого творчества писателя.

О любви в жизни людей

К середине девяностых годов в творчестве Чехова происходят заметные изменения. В его произведениях лирическое начало вновь становится преобладающим.

В самом деле, в эти годы написана "Чайка" — пьеса, в которой, по выражению самого драматурга, — "пять пудов любви". В это же время создан "Дом с мезонином" — один из самых проникновенных лирических рассказов писателя.

Лирическое начало становится существенным уже в повести "Три года". Недаром Чехов называл ее в письмах "романом". И действительно, эта драма "амбарной жизни" есть в то же время история любви Лаптева — история ее зарождения и увядания. "Ариадна" — это тоже история любви, любви злосчастного Шамохина к Ариадне. Немалую роль играет любовь в повести "Моя жизнь". Даже "Супруга" и "Анна на шее" — рассказы о супружеской жизни без любви, это ведь тоже размышление о роли любви в жизни людей. Историей зарождения и крушения любви является рассказ "Учитель словесности".

Что прежде всего бросается в глаза во всех этих произведениях? Чеховское творчество не знает счастливой любви. В самом деле, все названные произведения — это или драмы любви, или трагикомедии безлюбовного сожительства людей. Почему? Не потому, конечно, что Чехов не признает силы любви или не верит в нее. Напротив, именно в эти годы он становится прониквовеннейшим лириком, несравненным певцом любви. Зарождение любви Лаптева — ночь, которую он проводит под зонтиком своей любимой, — ночь, когда он только один раз и был счастлив за всю свою жизнь, любовь художника и Мисюсь — все те немногие страницы, которые посвящены зарождению и развитию их чувства, как и коротенькая сцена свидания Треплева и Нины у темного вяза в первом действии "Чайки", — все это по силе утверждения любви и проникновения в ее тончайшие оттенки относится к величайшим завоеваниям мирового искусства. И это было не случайно. В начале девяностых годов Чехов внес в свою записную книжку следующие строки: "То, что мы испытываем, когда бываем влюблены, быть может, есть нормальное состояние. Влюбленность указывает человеку, каким он должен быть". Должен быть, но не так уж часто бывает. В этом и состоит, по Чехову, драма — драма подавленной, безответной или поруганной любви.

Все эти драмы были подсказаны Чехову жизнью, окружающей его действительностью. Так, например, по свидетельству Михаила Павловича, трагедия бывшего семинариста — добродушного человека-рубахи, волею судеб попавшего в семью пухлого водяночного тайного советника под башмак своей наглой, хищной супруги ("Супруга"), почти буквально повторяла историю бывшего управляющего Ярославской казенной палаты А. А. Саблина. Да и мало ли аналогичных историй мог знать Чехов. Повторяем, все они были подсказаны действительностью и являлись для Чехова материалом для ее все более и более глубокого исследования. И все же невольно возникает вопрос: какова роль личного опыта писателя в этих произведениях?

Ответить на этот вопрос не так-то просто. Главная тому причина — глубокая потаенность интимных душевных переживаний писателя. Мы уже видели — он не поверял своих чувств ни близким, ни знакомым, ни письмам, ни дневникам. Мало помогают и те немногочисленные признания, которые изредка проскальзывают в его эпистолярном наследии. Вот одно из них, пожалуй, наиболее серьезное, относящееся как раз к началу 1895 года. 21 января он пишет Суворину: "Фю, фю! Женщины отнимают молодость, только не у меня. В своей жизни я был приказчиком, а не хозяином, и судьба меня мало баловала. У меня было мало романов, и я так же похож на Екатерину, как орех на броненосец… Я чувствую расположение к комфорту, разврат же не манит меня…"

Другие высказывания, как бы ни были они важны для понимания личности писателя, также очень общи. Впрочем, есть одно более конкретное признание, но оно так и остается пока что загадочным от начала до конца. 26 ноября 1895 года, сообщая Е. М. Шавровой, что он работает над новым рассказом, Чехов обронил следующие фразы: "У меня когда-то была невеста… Мою невесту звали так: "Мисюсь". Я ее очень любил. Об этом я пишу".

91
{"b":"162423","o":1}