Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Он показывает на первую попавшуюся фотографию — снимок горящего разбитого вертолета.

— А это, что это? — спрашивает он.

— Мюнхен, — говорит Мэй, — семьдесят второй год, один из моментов нашей истории — Олимпийские игры… помнишь?

— О да, — взволнованно говорит Оуэн, — помню, мы с Кирстен наблюдали это по телевидению… мы были вдвоем… не знаю, где были родители… я помню… Бог ты мой, как было страшно… я никогда этого не забуду… о да… мы смотрели Олимпийские игры, и тут этопроизошло… я действительно испугался… и Кирстен тоже… там стреляли и стреляли, а мы просто не могли выключить телевизор… сидели перед ним, и всё… не ели, не отходили от экрана… повариха звала нас, но мы не шли… это было ужасно, израильские спортсмены… заложники… А потом, как же все кончилось?.. По-моему, их всех перебили. И евреев и арабов — всех.

— Тем не менее это была славная страница, настоящая победа, — говорит Мэй, — один из лучших образцов пропаганды действием. Потому что это видели миллионы людей. И потому что все шло к неизбежному огненному концу.

— Черные… это были арабы? Палестинцы? Как они себя называли?

— «Черные сентябристы», — говорит Мэй. — Вот это — сентябрист-десантник из группы атаки прыгает в воздух, раскинув руки. Жить ему осталось всего несколько секунд. А возможно, он уже мертв.

— Сколько же человек погибло в Мюнхене? — спрашивает Оуэн.

— Немного, — говорит Мэй. — И не в этом дело. Дело в жесте, в международном внимании, в победе арабов. И правильно, что в Триполи им устроили похороны как героям. «Черные сентябристы» вначале были необыкновенной группой… своего рода гении… я имею в виду, они гениально владеют своим телом… Безгранично преданы делу… бесстрашны… воля во плоти. Однако теперь, когда Хаддада убили… трудно сказать, что будет.

— Но сколько же все-таки погибло? — спрашивает Оуэн. — Мне кажется, уйма народу. Уйма.

— Нет, всего шестнадцать человек. Одиннадцать евреев, пять арабов. Собственно, семнадцать, если считать немецкого полицейского офицера, которого пристрелили.

— А мне помнится, куда больше, я бы сказал, человек тридцать или сорок, — медленно произносит Оуэн, пощипывая бакенбарды. — Бедняжка Кирстен так перепугалась — я сам боялся лечь в постель. Моему отцу, знаете ли, то и дело угрожали, и, наверное, куда чаще, чем нам говорили… его жизнь находилась в опасности. Ему дали охрану — наверно, из ФБР; эта кровавая история в Мюнхене всерьез испугала нас, меня и Кирстен, нам все казалось, что наш дом ночью взорвут или подложат бомбу папе в машину; или, скажем, мы будем идти где-то по улице, идти в кино или куда-нибудь еще — папа иногда по воскресеньям водил нас в кино, — а мимо проедет машина и всех нас троих скосят из автомата.

Лицо Оуэна кривится в усмешке. Это потому, что ему отчаянно хочется плакать. Он стоит покачиваясь, слегка отвернувшись от Мэя, и в течение долгой мучительной минуты не может произнести ни слова.

А Мэй тихо говорит, дотронувшись до его плеча:

— Твоего отца, конечно же, убили, но не революционеры — ты должен это знать. Просто он был обречен. Он не мог этого избежать. И надеюсь, я не расстрою тебя, Оуэн, сказав — с достаточной долей сомнения, — что твой отец, американский правительственный чиновник, глава Комиссии по делам министерства юстиции — нелепейшее название! — был запачкан уже одним этим… он былобречен… я имею в виду — морально и духовно, хоть я и готов поверить, что он был лучшим из этой шайки. Он действительнохотел что-то предпринять против фашистского режима в Чили, он действительновыдвинул обвинение, хотя и не очень обоснованное… Но это было безнадежно, подобные попытки были обречены и остаются обреченными: в контексте существующего общества нет места для справедливости. Враг повсюду: враг — вся наша страна, и в особенности этот нелепый город. Империалистический, капиталистический, расистский — просто все обречено. Ты в порядке? Ты очень расстроен?

— Он не заслуживал смерти, — говорит Оуэн, кусая губу. — Я хочу сказать: он был невиновен. Они убили его, заставили съехать с дороги, он не заслуживал такой участи — утонуть в болоте, в тине… Вы же не знаете его, вы о нем ровным счетом ничего не знаете…

— Я вижу, ты очень его любил, — великодушно говорит Мэй, — но подумай сам: он был законник, служитель правосудия, он поклялся быть верным американской конституции, он же получал жалованье от насквозь прогнившего и преступного правительства. Я готов поверить, что он был хороший человек и хороший отец или, во всяком случае, производил на тебя такое впечатление, но в конце-то концов… Подыгрывать людям, а тем более такому умному молодому человеку, как ты, — это не моя роль в жизни.

— Он же был невиновен, — повторяет Оуэн. — И этих чертовых взяток он не брал… и никаких признаний не писал… его оболгали… его принудили… наняли кого-то следить за ним, изматывать его, а под конец заставить съехать с дороги…

— «Невиновен» в твоем понимании никак здесь не применимо, — говорит Мэй, сжимая плечо Оуэна. — У тебя, молодой человек, в голове великая путаница. Ведь всякий, кто работал в Комиссии по делам министерства юстиции, безусловно, не могне брать взяток… вполне резонно предположить, что даже их требовал… при том, что вся эта Комиссия — сущий балаган, а нынешнее правительство Соединенных Штатов — бандитское, фашистское правительство. Когда ведешь войну, делать мелкие моральные различия — непозволительная роскошь.

— Войну? — переспрашивает, усиленно моргая, Оуэн. — А разве мы ведем войну?

— Я встречался с твоим отцом в свете, и он мне очень нравился… как светский человек. В этом контексте. Но ведь он был враг и в определенном смысле… в очень широком смысле… надеюсь, я не оскорбляю тебя?., заслуживал смерти, но только потому, что состоял на жалованье у правительства убийц. В таком правительстве, в контексте такого полного загнивания… не может быть людей невинных, есть только зло. Их всех скрепляет зло.

— Кто же все-таки ведет войну? — спрашивает Оуэн. — Я что-то не понимаю.

— Вот тебе пример: Морис Хэллек возглавлял учреждение, которое в определенный момент воспрепятствовало одному моему другу, молодому адвокату, встретиться с его клиентом, членом «Черных пантер», ожидавшим суда здесь, в Вашингтоне… собственно, моего молодого друга тогда арестовали. Ему было предъявлено обвинение, что, будучи защитником, он выступал в качестве курьера: передавал послания в тюрьму и из тюрьмы, — и учреждение твоего отца решительно это порицало.

— Он не заслуживал смерти! — кричит Оуэн.

— Они всезаслуживают смерти… неужели ты не понимаешь? — говорит Мэй с хриплым смешком. — Но к сожалению, у нас нет на них на всех времени.

Обращение Ульриха Мэя, как выясняется, произошло в марте 1973 года в Хартуме после налета «черных сентябристов» на посольство Саудовской Аравии.

— Но мой крестный, Ник Мартене, тоже был там, — произносит Оуэн, — вы с ним наверняка встречались…

— Я был знаком с Мартенсом задолго до Хартума, — сухо говорит Мэй. — Ты, видимо, забываешь: в Вашингтоне все знают друг друга. Это ведь как в аду.

— Значит, вы были в Хартуме… оба?., вас одновременно взяли заложниками?., в посольстве Саудовской Аравии…

— Нас не взяли заложниками, — говорит Мэй, — участники рейда были весьма разборчивы. Они задержали человек пять или шесть… американцев, бельгийцев, посла Иордании… а остальных отпустили. Это было удивительное переживание. Вот только что все мы болтали в роскошном саду посольства Саудовской Аравии, а через минуту туда ворвались восемь вооруженных повстанцев. Все застыло. Полностью. Наш иллюзорный мир уступил место их миру — он просто рухнул, сдался. Ты представить себе не можешь, как это было.

Мэй умолкает. Оуэну хочется еще расспросить про Ника, но он не решается. Какое поразительное совпадение! Просто еще один пример того, как все сходится воедино. В фокусе.

Вслух же он спокойно произносит:

— Вы, наверное, до смерти испугались. Вас же могли убить.

69
{"b":"161980","o":1}