— Виски? — предлагает радушный Джон, словно угадывая его мысли.
— О'кей! — сразу откликается Теодоров.
Все смеются. Смотрят хорошими, добрыми глазами. Не иначе им понравился безупречный английский Теодорова.
Джон Хэмптон рассказывает что-то на английском о Юрии Сахалинском. Пожилая американка и два средних лет мистера (можно так сказать?) поднимают брови, выражая удивление: мол, как далеко живет Теодоров, хотя сами-то они живут еще дальше, дальше некуда! Все пьют, как полагается, понемножку, но Теодорову на фоне Восточной Сибири никак нельзя подводить нашу Восточную Сибирь, и он отпивает умеренно много. Сразу завязывается живой и дружелюбный разговор. Джон Хэмптон толмачит, и Теодоров, привычный к интервью с японцами, складно рассказывает об островной жизни. Но американцев (а здесь все американцы и все коммерсанты) интересует не столько Сахалин — исконно русская земля, кстати, — сколько личность самого гостя. Кто он? чем занимается? его семейное положение? Ну, это пожалуйста. Виски позволяет. Теодоров родился…
— Еще виски? — спрашивает друг Джон.
— Да, непременно, — нахальничает Теодоров. А с ними только так и надо! С ними чем наглей, тем лучше. Потому что они богачи, коммерсанты. Зажирели они под сенью своей статуи Свободы — скажи, Ильич!
«Пхавильно, батенька! — откликается купюрный знакомец своим картавым говорком. — Аххипхавильно!»
Но гордость за родину, промелькивающую в окне своими таежными чащобами, не позволяет Теодорову излагать полную правду о своей кипучей жизни.
К бывшему режиму он всегда, конечно, относился резко отрицательно, за что был гоним и притесняем, а всю нежность и любовь свою посвятил охране материнства и детства. Он, господа, домосед и семьянин. У него четыре дочери — Лиза, Варя, Настя, ну, и эта… как ее?.. Маруся.
— Вы молодец! — хвалит его через переводчика пожилая американка. И спрашивает через Джона Хэмптона, состоит ли Теодоров в обществе защиты животных.
«Уланудэ!» — мысленно отвечает ей Теодоров. — Конечно! — горячо говорит он вслух. (Богатеи любят животных.)
«Пхавильная политика!» — хвалит его друг Ильич, который дока по части обмана доверчивых буржуев.
— Вы состоятельный человек, Юрий? — спрашивает сам Джон. «Глупый вопрос!» — думает Теодоров.
— Да, я имею банковский счет, — отвечает он. («Пять рублей остатка»).
— Вы популярный писатель? — интересуется другой мистер, лысый, между прочим, как Ильич.
«А вот налей — скажу».
— Да, полагаю, что популярный. Одна моя повесть выходила трехмиллионным тиражом, — по-простому признается Теодоров.
Миллионы, конечно, поражают их. Ну еще бы! Эти шесть нулей для них, бездуховных коммерсантов, все равно, как шесть сияющих нимбов, на которые нужно молиться, — пхавильно говорю, Ильич?
«Бля буду, пхавильно!» — восхищенно кричит вождь. Теодоров наливает ему мысленно стопарь виски. Что в них есть положительного, в этих американцах из разных американских штатов, так это их алкогольная восприимчивость. То есть начинают они понемножку, в своей национальной порочной манере, но под влиянием умного Теодорова, под магическим действием его залповых доз (и необъятности нашей Восточной Сибири) они, эпигоны, перенимают теодоровский стиль питья, даже американка Стелла, уже, увы, не молоденькая… Вот и нет бутылки виски, тю-тю бутылка! Но хороший нью-йоркский парень Джон достает из сумки вторую — молодец. Закусывает Теодоров чем американский Бог послал, а именно жареными кукурузными зернами, и рассказывает анекдот о широте русской души. Идет, значит, по Бомбею или Калькутте — это неважно — русский моряк, а на плече у него сидит попугай. И вот они (моряк и попугай) подходят, значит, к индийскому факиру, который, играя на дудочке, заставляет танцевать страшную кобру. Кобр-ру! Они (матрос и попугай) наблюдают, а тут факир перестает дудеть и вдруг спрашивает моряка, русский ли он. Моряк отвечает, что он, безусловно, русский. А факир, значит, спрашивает: а правда ли, что русский может выпить залпом стакан водки? Моряк чистосердечно отвечает, что это правда. Факир поражен и спрашивает: «А два стакана?» Моряк ему терпеливо отвечает, что и два можно. Факир не верит и кричит: «А три? Три?» Тут не выдерживает, значит, попугай и сварливо кричит: «И три! И четыре! А твоим червячком закусим!» В бережном, надо полагать, переводе Джона.
Американцы смеются, но Теодоров не обольщается, что это именно он насмешил их: они смеются беспрерывно. А когда не смеются, то улыбаются широко и белозубо. Мистика какая-то! То смеются, то улыбаются! Почему так, Ильич? Почему их лицевые мускулы никогда не изобразят горького раздумья над смыслом жизни, не исказятся в тоске-печали?
Инфантилы какие! — жалеет Теодоров бедняг. И прочищает горло: его попросили спеть что-нибудь исконно русское. Ну, пожалуйста! Вот любимая песня Теодорова. Называется она «Степь да степь кругом». Уж она-то, заставит их, розовощеких, притихнуть и взгрустнуть, тем более в исполнении Теодорова. Значит, так.
«Сте-епь да степь круго-ом.
Путь далек лежит.
В той степи-и глухой
замерза-ал ямщик».
«Не хреново, а, ребята?» — думает он, удивляясь, почему американцы не плачут, ведь сам-то он готов зарыдать. Бесчувственные какие, толстокожие! Переговариваются, улыбаются, смеются — ну, никак не прошибешь их американскую мечту о шести нулях. Не понимают, что жизнь нам дана один раз и прожить ее надо, как этот замерзающий ямщик с поводьями в руках в необъятном пространстве снежной степи, а не на зеленом газоне под стрекот косилки… да-а! Не дотягивают, не дотягивают! И не подтягивают. А пьют хорошо, тут ничего не скажешь. Ишь, как мисс Стелла раскраснелась. Вот жениться бы на ней, думает Теодоров, и тоже, небось, ходил бы с персональной косилкой по газонам около своего двухэтажного коттеджа в штате Вирджиния мистер Теодорофф. А потом бабу (мисс Стеллу) выгнать из дома и выписать к себе Лизоньку-душеньку, вот хорошо бы было!
— Нет, Джон, я не уеду в Америку, — отвечает Теодоров на вопрос пьяного Хэмптона.
— Почему, Юрий? — не понимает дружище.
— Я в степи замерзну, Джон. Так мне на роду написано.
— Ха-ха-ха! Я вас приглашаю в гости, Юрий.
— В штат Нью-Йорк? Можно! — соглашается Теодоров, пия. И вдруг все начинают звать его в гости — в штаты Вирджиния, Калифорния, Массачусетс. (А за окном все еще, между прочим, Восточная Сибирь — зеленая, тяжелая, таежная.) Дружно записывают его адрес, чтобы вызвать Теодорова, обещают долларовую помощь — им это раз плюнуть. Карманного Ильича от такой продажности Теодорова перекособочило, перекорежило. Он шипит: «Хенегат, вы, батенька!..» Кто бы говорил! Вспомнил бы свои Женевы и Лондоны! А кто милой Наденьке с Инесской изменял, а? То-то же. Помалкивай, неконвертируемый!
Обнявшись за плечи с Джоном Хэмптоном, Теодоров пытается подпевать коммерсантам. Какая-то американская национальная песня — про травокосилку, наверно. Дружную компанию разрушает новый американец, возникающий в дверях: улыбающийся, конечно. Судя по всему, друзьям Теодорова пора идти в ресторан на кормежку. (Без этого они не могут.) Но прежде чем расстаться, бизнесмены желают одарить своего гостя. Из чемоданов и сумок появляются всякие американские штучки-дрючки. Теодоров шарахается к двери:
— Нет! — пугается он. — Ноу!
— Это есть наш презент, — объясняет Джон на испорченном уже русском.
— Мне нечего вам подарить! — отбивается неконвертируемый Теодоров. — Хорошо! Виски возьму. Сигареты. Спасибо.
Но американцы по-деловому настойчивы, и вот уже Теодоров обладатель зажигалки, дамской сумочки (для миссис Теодоровой), жвачек и значков (для многочисленных дочерей), красочных буклетов и журналов. Он стал капиталистом, и Ильич в неврастеническом припадке брызжет слюной, матерится, как сапожник. Не знает он, что не продажен Теодоров, о, нет! У него беспорочная душа, пусть пьяная. Трезвая Восточная Сибирь, зеленоглазая, как Лизонька Семенова, мощно и глубоко дышит за окном. О, как далеко мне еще ехать до конечной остановки, где успокоюсь со сложенными на груди руками, с усмешкой на мертвых губах, с закрытыми навеки глазами. Пренебрегу городом Нью-Йорком в штате Нью-Йорк. Он не мной выдуман. У него иная судьба. Не бывать мне там — ну, что ж. Я и по Луне не ступал, и на Марсе не просыпался, а там тоже интересно. Наши возможности ограничены, это надо понимать. Но ждет меня небывалое будущее, когда успокоюсь, вздохнув напоследок. А пока ты мерцаешь, Лиза, пока освещаешь, есть смысл продолжать и приближаться. Между нами всего-то забайкальские степи, станция с хорошим названием Ерофей Павлович, Зея и Бурея, Шилка и Аргунь, Бия и Катунь… Приморье с Дерсу Узалой… удалой город Владик, залив Петра Великого… часть Японского моря… стылые межзвездные пустоты разделят нас позже, Олька, милая девочка, а сейчас я еще слышу твой вздох предсонный: «Папа, я соскучилась…» — следовательно, мы на одной земле, в едином сочетании — и я спешу, тороплюсь, стучу колесами, помахиваю кнутом, покрикиваю, ямщичок удалой, пассажир беспутный. А ты, город Улан-Удэ (где никогда не бывал), не обижай бедолаг американцев!