Варенька пожала плечами и отошла. Грубиян какой стоеросовый!..
А физик опять за свое. Веер у маркизы нежно, но настойчиво отобрал, бакенбарды обе в одну руку сгреб — признак большого волнения — и журчит, воркует… ухаживает.
Хозяйка дома мимо прошла, удивленно улыбнулась, гости переглядываться стали — ого!
Восьмилетняя Настенька к няне подскочила и громко ей на ухо сказала:
— Спиридон Ильич за маркизу замуж выйдет… Вот увидишь!
И опять зазвенел-заструился вальс. Маркиза, бедняжка, облегченно вздохнула: авось кто-либо из своих выручит, закружит в легком танце и уведет от этого черта. Но физик, — кто бы мог подумать! — встал, склонил под прямым углом корпус и щелкнул каблуками:
— Пожалуйте.
Неуклюже покружил, — много лет не танцевал, да и польская старка, признаться, мешала, — подвел смущенную красавицу к креслу, низко поклонился и… ручку при всех поцеловал.
* * *
Позвали ужинать. Физик, как статуя командора, грузно стоял у кресла. Было ясно, что места своего за столом рядом с маркизой он самому попечителю учебного округа не уступит. Впрочем, попечитель был в Киеве, и на этот счет можно было не беспокоиться.
Маркиза, поставив ножку на край кресла, сосредоточенно и неторопливо завязывала развязавшийся на желтой атласной туфельке бант.
И вдруг Настенька, словно гоняясь за бабочкой, пробежала раз-другой мимо, скользнула за высокую спинку кресла и молниеносно сорвала с маркизы маску…
Маркиза выпрямилась и закрыла лицо руками.
Но было поздно. Спиридон Ильич рявкнул на весь зал, так что в столовой было слышно:
— Пафнутьев?! Это что за история?! Почему вы здесь, в таком… неподобающем виде? Так это вы так к больной тетке отпросились?.. Сию же минуту марш домой! Разговаривать с вами я буду завтра. Будете довольны, бу-де-те, друг мой, довольны…
Несчастная маркиза, — ученик-шестиклассник, живший у физика на квартире, — беспомощно кусала губы, не подымая глаз.
Вокруг фыркали гости, ахала нянюшка, прыгала и заливалась колокольчиком Настенька — «мальчик-маркиза, мужчина в кринолине»!
Быстрыми шажками подошел на выручку добряк-хозяин:
— Бросьте, Спиридон Ильич! Пошутил юноша, развлекся. Разве он знал, что он вас здесь встретит и что вы, хе-хе, ручку у него будете целовать?.. Простите его, дорогой мой. Да он, золото вы мое, мой гость. Я в обиде буду-с, если вы его домой погоните, ей-богу… Ась?
Заступились и гости. И хозяйка дома, — уж ей-то не откажешь. И нянюшка протолкалась: «Да не срами ты его, батюшка. Смотри, совсем со стыда он сгорел, и так ему, чай, в юбке-то этой колокольной совестно…»
А Настенька физика даже в бакенбарды чмокнула:
— Простите его! Не то я сейчас в детскую уйду и до утра плакать буду. Ведь я же с него маску сдернула. Почем я знала, что под маской мужчина… Вы хотите, чтобы меня совесть замучила? Да?
И оглушенный физик махнул рукой и сдался. Экая досада! Каждый день с ним обедает, чай-кофе пьет, а вот не узнал…
— Пафнутьев, на два слова. Надеюсь, что все это останется между нами? Честное слово?
— Честное слово, Спиридон Ильич.
Какое там слово, когда сорок человек видели, завтра по всему Житомиру расплывется…
А нянюшка и опомниться не могла. Посмотрела в спину направляющейся в столовую маркизы и вздохнула:
— Где же глаза мои были? Ведь она, маркиза-то, под лестницу бегала, папироски из-под парика доставала… Как же я не признала-то…
Дамы тоже переменили о маркизе мнение. Пока она была в маске, они ее из зависти «дылдой в кринолине» прозвали. А посмотрели на смущенного сероглазого юнца и заулыбались: «Какой славный!»
<1926>
Париж
В ЛУННУЮ НОЧЬ *
По вечерам учительница любила уходить одна к морю. Детей в русской усадьбе укладывали спать рано. Младший мальчик, морщась, пил свое молоко и каждый раз упрашивал учительницу:
— Пожалуйста, Лидия Павловна, один глоточек.
— Пей сам.
— За мое здоровье!..
Так он, хитрец, по крайней мере глотков шесть спаивал ей: за свое здоровье, за здоровье старшего брата Миши, за здоровье дедушки в Лондоне и составителя хрестоматии — Острогорского… За здоровье больной индюшки, которая с утра до вечера чихала под балконом в своей конурке. И нельзя было обидеть ни дедушку, ни индюшку, ни Острогорского.
Старший Миша пил молоко без фокусов. Длинный и желтоволосый, вытягивался он, как репка, в постели, перебирал тихо на одеяле английские детские журналы со смешными пингвинами и зайцами и тихо спрашивал:
— Опять к морю?
— Да, дружок.
— Мыслить?
Лидия Павловна, улыбаясь, кивала головой.
— Каждый вечер?
Он удивленно пожимал плечами. А впрочем, разве у него нет своих секретов, разве не «мыслит» он сам, вытянувшись в постели и притворно закрыв глаза, чтобы взрослые не приставали: «Не спишь, Миша? Спи! Надо спать…»
Лидия Павловна вставала, пожимала мизинцем левой руки левый мизинец Миши, так они всегда прощались, и уходила к морю.
* * *
В эту пустынную ночь полная, налитая сиянием луна, словно ночное ртутное солнце, заливала тихий залив. В Париже даже не знаешь: луна ли сегодня в небе, либо световая реклама — крем для ботинок «Диана» — маячит вдали над улицей. Кто там в Париже подымает голову к небу? Коты на крышах, пять-шесть чудаков-астрономов да пьяный прохожий на окраине, беспомощно обнимающий уличный фонарь… Остальным ни до луны, ни до неба. И запрятаны они — облака, Млечный Путь, звезды и месяц — где-то там над домами так искусно, что только по календарю знаешь, полнолуние ли сегодня вверху, либо глухая, синяя тьма…
Но здесь у залива… Лидия Павловна сидела на пальмовой, выброшенной морем колоде, поглаживала рукой шершавую, забитую солью кору и смотрела. Отдыхала глубоко, до самого дна души, как много лет уже не отдыхала. Она долго вспоминала, перебирая в памяти год за годом, потерю за потерей, когда она была в последний раз так бездумно и просто счастлива? Пожалуй, перед самой войной, на одной из дальних линий Васильевского острова, у прохладного ночного окна, когда вот так же разливался над сонными крышами лунный разлив, а в голове кувыркалась и высовывала язык смешная, школьная радость: «К черту, к черту, к черту! Последний государственный экзамен сдан!..»
Кто знает, быть может, счастье и есть глубокий отдых, больше ничего. Выпрямленные плечи, свободно задумавшиеся, Бог весть о чем, глаза, лунное трепетание на руках.
И еще радовало Лидию Павловну, радовало и смущало, что здесь впервые с нее слетела этикетка — «эмигрантка». В городе опять сама собой приклеится. Пусть. Но здесь… Чье небо? Чья луна? Чей ветер? Чьи волны, шипящие у ног? Французские или русские? Ничьи — значит, и ее. И в этот час, когда в глубине долины, у подножий холмов вдоль всего побережья каменным сном спали в каменных сараях под широкими пальмами и смоковницами местные фермеры, старухи, мулы и куры, не одна ли она бодрствовала, не ей ли одной сияла лунная дорога… Чья лунная дорога — русская, французская? Ничья.
Учительница встала и обернулась. За спиной вздыхала и приветливо, словно для рукопожатия, протягивала лапу усадебная шершавая дворняга. Собака улыбалась, ей-Богу, улыбалась седой посторонней русской женщине широкой песьей улыбкой и совершенно явно своей несложной мимикой старалась объяснить:
— Я полежу возле вас. Можно? Вы мне симпатичны. Здесь у воды прохладно, а в усадьбе слишком много блох. И у вас такие душистые, теплые руки… Можно?
Лидия Павловна дружески потрепала шелковое отвислое ухо и улыбнулась.
Вот, стало быть, не одной ей не спится в эту ночь. Еще один лунный мечтатель объявился — с хвостом.
Наклонившись к черневшему у ног обгоревшему, устью старого костра, русская учительница сгребла палкой в кучу хворост, полузасыпанные песком сосновые сучья, кору и шишки, кусок просмоленного лодочного киля… Длинными сосновыми иглами пересыпала колючий бугор и достала из сумочки спички.