Москаленко сел на сенник и локтем протер глаза: «Я не даю?! Это ты мне спать не даешь, свинья египетская!»
Голос был невероятно сонный и злой, актерским талантом в такой степени Москаленко никогда не обладал, — я почувствовал неприятное недоуменье, но решил не сдаваться и устроить ему испытание.
— Ложись на мою кровать, Павлушка. Пожалуйста.
— Что еще за фанаберии такие?
— Не все ли тебе равно? У меня от этого матраца спина болит, а ты толстый…
Москаленко, ворча, перешел на кровать, а я полулежа скорчился на сеннике, лицом к Москаленко, и зажал в руке коробку спичек. Одну спичку вынул и держал наготове, приложив к спичечной терке. А ну-ка!
В комнате были видны все предметы. Напротив, на кровати, белела спина Москаленко. Тишина.
И вот опять: звякнула сетка в головах, характерный тугой звук сильно придавленных пружин прокряхтел по всей сетке, секунда — и еще более крепкий удар ножек об пол.
Я чиркнул спичкой: под кроватью старые газеты и сапоги, на кровати сидит, выпучив глаза, Москаленко и спрашивает:
— Что за черт, а?
Я рассказал ему, в чем дело, но так как ему и мне хотелось сильно спать и были мы оба люди не суеверные и со здоровыми нервами, то опять-таки ничего, кроме недоумения, мы не ощутили.
— А зажги-ка лампу! — сказал, слезая с кровати, Москаленко.
Я зажег. Обшарили все углы, вытащили из-под кровати сапоги и газеты, заглянули даже в ящик стола — нигде ни щелочки, мышь не проберется. Дверь закрыта. Ничего не понять!
— Давай-ка ляжем вместе, — предложил я.
— Сейчас.
Москаленко достал из шаровар заряженный бульдог, положил его под подушку и лег на кровать. Я зажал в руке спички, потушил лампу и лег рядом.
Кровать тяжело ухнула под нами и успокоилась. Прошла минута, другая, третья: тихо.
И вдруг опять все по той же программе, но еще сильнее.
— Кто тут?! — заорал Москаленко. — Буду стрелять!
Ни звука.
— Зажигай спичку, Шурка!
— Постой… — Мне самому очень хотелось зажечь спичку, но я решил посмотреть, что из всего этого выйдет.
Кровать чуть-чуть поскрипывала, словно собираясь с силами. Стучали часы на столе, торопливо и гулко стучало сердце — мое или соседа, трудно было разобрать. Прошла еще минута. Снова хрустнула сетка, но на этот раз случилось нечто необыкновенное: кровать встряхнулась, словно мокрая собака, приподнялась и ударились ножки у нас под головами, сетку выперло горбом и перекатывало к ногам и обратно, вся кровать содрогалась, словно под ней барахталась дикая лошадь, — и, вдруг двинув вбок прижатый к ней столик, отделилась ребром от стены, сбросила нас, как котят, на пол и остановилась.
Я поднял дрожащими руками оброненную коробку и зажег спичку. Матрац валялся, изогнувшись, как французское S, у ног, кровать полулежала боком у стены, сквозь сетку видны были доски пола и коробка из-под папирос. Москаленко, бледный, вероятно, не меньше, чем я, сидел на полу и бессмысленно ухмылялся.
Я зажег лампу, сразу стало мирно и обычно, точно ничего и не было. Москаленко закурил от лампы папиросу, посмотрел на свои босые ноги и хрипло сказал:
— Что за дичь такая? Как ты думаешь?
— Не знаю, никогда ничего такого со мной не было.
— А все-таки, как ты думаешь?
— Не знаю, — что же больше я мог ему ответить…
— Пойдем, что ли… Или еще посидим? У меня и сон пропал, больно, брат, диковатисто…
— Посидим, — согласился я.
При лампе казалось, что все это должно как-нибудь разрешиться самым обыкновенным образом, а любопытство заглушало подымающийся страх.
Поставили на место кровать, положили тюфяк. Я надел сапоги и шаровары, сунул в карман найденный в ящике стола огарок, завернул лампу и сказал:
— Сядем в углу на сеннике и будем ждать. Хорошо?
— Ладно.
Мы сели, подогнули под себя ноги, крепко взяли друг друга за руки, чтобы окончательно убедиться, что никто из нас не дурит, и замерли. Спички лежали на полу рядом.
Но проходила минута за минутой, и все было спокойно. Стучали часы, стучали сердца, шуршали листья за дверью. Становилось холоднее.
Тогда мне пришла в голову мысль, — как пришла, не знаю, так как за секунду до того я не знал, что я это сделаю. Я повернулся лицом к постели, еще крепче сжал руки Москаленко и убежденным, ровным, холодным тоном (хотя мне было так трудно говорить, точно меня давили за горло) сказал:
— Если тут что-нибудь есть, — какая-нибудь незнакомая сила, которой от нас что-нибудь нужно, — то пусть она докажет, что она разумна… Пусть докажет! На столе лежит моя фуражка. Если это на что-нибудь нужно, пусть моя фуражка… сама собой… перелетит… на кровать… Пусть!
Легкий шорох, в полумраке мелькнуло белое пятно, я, задыхаясь, зажег спичку и, боясь верить глазам, покосился: на кровати лежала моя белая фуражка! Кое-как зажег свечку. Москаленко молчал и смотрел то на меня, то на фуражку. Вдруг он встал и быстро стал одеваться.
— Чего ты? — шепнул я, пересиливая сердцебиение.
— Надо доложить дежурному по лагерю.
— Постой, балда, — сказал я, когда он оделся. — Что же мы ему докладывать будем?
— Да все, что было.
— А если он не поверит?
— Приведем. Дело, брат, особенное, леший бы его драл! — хмуро ответил Москаленко, надевая на ремень штык.
— А если при нем ничего не будет? Да и придет ли он еще?.. Так он тебе и поверил. Просто подумает, что с ума посходили, или еще хуже, что нализались, как свиньи. Что тогда?
— Н-да, — протянул Москаленко и сел на сенник. — Что же делать-то?
— Ты боишься?
— А ты?.. — спросил Москаленко.
— Неприятно! Подождем еще… Такая история, может быть, раз в тысячу лет случается, а мы сдрейфим… удрать-то всегда успеем.
При свече, как и при лампе, непонятное уже не пугало. В двадцати шагах за дверями спали солдаты, спички и оружие были под рукой, притом же нелепая ночная история начинала злить, хотелось довести ее до конца.
— Подождем, — покорно сказал Москаленко, уставившись на свечку. — Только ты, Шурка, вопросов этих дурацких больше не задавай, а то не останусь.
— Не буду, — ответил я тихо.
Когда огарок погас, я ясно почувствовал, что я и не мог задать больше ни одного вопроса. Я вдруг крепко поверил, что, если бы в ночной полумгле раздался ответ, — какой бы то ни было ответ той невероятной неведомой силы, которая перебросила мою фуражку со стола на кровать, я бы не выдержал этого. Разорвалось бы сердце, или лопнуло что-нибудь в мозгу, или я, высадив дверь, бежал бы с диким воем вдоль лагеря, пока бы не упал лицом в землю…
Я высунул голову в окно, посмотрел на ясную спокойную луну, глубоко вдохнул свежую ночную струю и успокоился.
Что было еще? Почти ничего. Мы с Москаленко стояли, растопырив ноги, на кровати, упираясь изо всей силы в ее спинки, мы весили оба по меньшей мере девять пудов — и все-таки кровать содрогалась под нами, как живая, и била, сотрясая барак, ножками об пол… Мы упирались руками в железные полосы спинок и, странно вспомнить, хохотали, потому что мы уже ПРИВЫКЛИ к небывалому и неслыханному нами явлению. А потом, когда нам надоело, я соскочил на пол, а Москаленко лег на край кровати, свесил под кровать голову, вытянул перед собой руку с бульдогом и шепотом, точно боясь, что его кто-нибудь мог услышать, попросил меня сесть рядом на пол со спичкой наготове. При первом движении кровати я должен был зажечь огонь…
Но мне вдруг стало неудержимо смешно, и, когда кровать снова хрустнула, я, вместо того чтобы зажечь спичку, быстро сказал:
— Приказываю тебе, приказываю тебе! Цапни его за волосы!
Что почудилось Москаленко — не знаю. Но он, как бешеный, вскочил с кровати, наступил мне сапогом на грудь и бросился к окну… Я уронил спички и, в смертельном страхе, что останусь в бараке один и без огня, схватил его за плечи и стал оттаскивать. Перевернули стол, опрокинули лампу, Москаленко сдавил меня под мышками так, что у меня загудело в голове, но я как-то вывернулся и, двинув его в бок, вылетел, царапая руки и шею, в окно, головой в мягкую траву. Через минуту на меня свалился Москаленко, вскочил на ноги и плюнул: