— Что вы сделали с моей дочерью? — спросила фрау Грубер.
Самым заветным желанием доктора было уйти как можно скорее, но поспешный уход мог еще больше усугубить ситуацию.
— Никто ничего плохого ей не делал, — сказал он сухо. — Она просто устала. В этих обстоятельствах было очень удачно, что я оказался рядом, когда это произошло.
— Когда что произошло?
— Когда появились первые симптомы эмоциональной лабильности.
— Прекратите пугать меня вашими иностранными словечками. Вы имеете в виду, что она сошла с ума?
— Ради всего святого, нет, фрау Грубер. Я же вам сказал, что это все от переутомления. Она слишком много пережила. Несколько недель в санатории, и она снова будет как прежде. Уложите ее в постель и побудьте с ней. Я свяжусь с моим другом доктором Бройером, у него огромный опыт в этой области. Вы должны были о нем слышать, он помощник доктора Фрейда.
На фрау Грубер, казалось, все это не произвело никакого впечатления.
— Не слышала ни об одном из этих господ, — неприязненно сказала она.
— Я позабочусь, чтобы вызвали также профессора Хайна. Совместно эти господа решат, что необходимо предпринять.
— Вы обесчестили мою дочь. Ничего себе, хороший защитник вы оказались.
Ему удалось сдержаться.
— Не беспокойтесь, фрау Грубер, все будет в порядке. А насчет — насчет финансовой стороны — об этом я позабочусь. — Он протянул руку, чтобы ее подбодрить и похлопать по плечу, но на полпути опустил руку. Это был как бы прощальный жест, и он быстро вышел из квартиры.
В течение всего разговора Марианна, как послушный школьник, сидела на стуле.
Маленький Йоханн и кормилица занимали спальню, которая прежде была комнатой Марианны. Временами через стену доносился детский плач, но Марианна, казалось, этого не слышала. Она лежала на кровати, уставившись в потолок, где рассматривала каждую неровность на штукатурке. Фрау Грубер расположилась в кресле рядом и наблюдала за своей младшей и самой красивой дочерью, на которую она возлагала такие большие надежды. Сколько бессонных часов она провела рядом с ней, когда та болела скарлатиной или дифтеритом, или тогда, когда она заболела туберкулезом! Но сейчас, вероятно, она может ее потерять из-за гораздо более ужасной болезни.
— Бедное мое дитя, — шептала она.
Кунце спросил надзирателя с усами кайзера Вильгельма:
— Что, господин обер-лейтенант Дорфрихтер вообще ничего не сказал? Ни единого слова?
— Ни слова, господин капитан. Я отдал ему газету. Он мельком на нее взглянул, прошел к окну и остался там стоять. Он стоял ко мне спиной, но я видел его лицо, отраженное в стекле. Он выглядел как обычно.
— Что вы ему сказали, когда отдавали газету?
— Ну, что-то вроде того, что ему это будет интересно и что, мол, я думаю, он это прочитает. Точно я уж и не помню, господин капитан. Неприятно это все было.
— Так, так.
Надзиратель глубоко вздохнул:
— Так точно, господин капитан. Я же знал, что это его не обрадует. Взаперти же он ни напиться не может, ни бабу поколотить.
— Это все, — сухо сказал Кунце. Надзиратель был уже у двери, когда Кунце бросил вдогонку: — Доставить обер-лейтенанта Дорфрихтера на допрос.
Надзиратель повернулся кругом:
— Прямо сейчас, господин капитан?
— Да, прямо сейчас! — повысил голос Кунце.
— Слушаюсь, господин капитан, — надзиратель отдал честь и покинул помещение.
Кунце поднялся и стал мерить помещение большими шагами взад и вперед, он ждал того изнуряющего нервы напряжения, которое охватывало его перед каждой словесной дуэлью с Дорфрихтером: предвкушение радости, страха, тоски, ожидание какого-то чуда и бог знает чего еще. Раздираемый противоречивыми чувствами: с одной стороны, стремлением уничтожить, сломить, убить своего визави, а с другой — надеждой на участливое слово, дружественный жест, признательный взгляд, — Кунце не находил себе места. «Вот что такое Любовь, — подумал он, — не только то легкомысленно и безответственно используемое слово, а нечто всеобъемлющее, какое-то непреодолимое стремление, которое и приводит к тому, что Медея убивает своих детей, Антоний предает Рим, а Офелия теряет рассудок». Как ужасно играет судьба с аудитором-капитаном средних лет, который уже полагал, что все его сумасбродства юности остались позади.
Раздался дробный топот приближающихся шагов. Кунце умышленно не вызвал лейтенантов Стокласку и Хайнриха — свидетеля и ведущего протокол — их присутствие предписывалось инструкцией. Он хотел первые минуты допроса быть с Дорфрихтером один на один.
В комнату вошли трое — заключенный, надзиратель и охранник. По выражению лица надзирателя Кунце понял, что тот заметил отсутствие обоих лейтенантов. Без сомнения, тот решил, что капитан придумал что-то новое, чтобы заставить арестованного заговорить. Что же, черт побери, таит в себе этот Дорфрихтер, что все, кто входит с ним в контакт, начинают ему симпатизировать? Вероятно, долго ждать не придется, когда и этот надзиратель начнет переправлять письма из тюрьмы, если он уже давно этим не занимается.
Наконец они остались одни. Дорфрихтер с абсолютно отсутствующим видом стоял вытянувшись посередине комнаты.
— Вольно, — сказал Кунце, стараясь, чтобы голос не выдал его внутреннего волнения. — Садитесь, Петер. — Он впервые назвал обер-лейтенанта по имени. Если он думал этим достичь какой-то дружеской атмосферы, то глубоко заблуждался.
— Вы негодяй, — пробормотал без всякого выражения Дорфрихтер.
Оскорбление не застало Кунце врасплох. Где-то в подсознании он даже ожидал этого и позднее спрашивал себя, не потому ли он организовал эту встречу с глазу на глаз.
— За это я могу посадить вас на хлеб и воду, — заметил он.
— Почему же вы не делаете этого? Это было бы последней каплей, которая переполнит чашу.
— Черт побери, Дорфрихтер, поймите же наконец, я не ваш палач! Я выпущу вас на свободу в тот же миг, когда буду убежден в вашей невиновности!
— Да, но до этих пор вам удалось погубить мою семью, мою карьеру и мою репутацию как человека и офицера. — Он глубоко вздохнул. — Это вы передали в газеты историю с Хаверда. Вы хотели довести до гибели мою семью, и вам это удалось. И вы позаботились о том, чтобы я узнал о связи моей жены с другим!
— О чем вы, собственно, говорите?
Дорфрихтер приблизился на шаг.
— Вы выследили надзирателя Туттманна и приказали его арестовать. На его место вы поставили шпика, а я, идиот, передал ему письмо моей жене. Даю голову на отсечение, что письмо не было доставлено и что оно лежит в вашем столе. Потом вы подсунули мне сегодня эту газетную утку. Что это все значит? Что вы, собственно, за чудовище? Ну ладно, вы хотите, чтобы меня повесили, — тогда вешайте! Но не уничтожайте меня по частям!
— Уймитесь, господин обер-лейтенант. Оскорбления, которые я от вас услышал, должны иметь предел.
— Вы никогда не услышали бы их вообще, если бы у вас не была такая нечистая совесть.
— Нечистая совесть? Это еще почему?
— Не заставляйте меня вдаваться в подробности. Вы извращенец, господин капитан, — вы садист! Вы мучаете меня, потому что это доставляет вам удовольствие. Вас совсем не интересует истина. Истина для вас пустой звук. Вам нужно только одно: чтобы я ползал перед вами на коленях и лизал сапоги.
В ярости Кунце грохнул кулаком по столу.
— Ну, с меня хватит! — закричал он. — Еще одно слово, и я до конца вашей жизни буду гноить вас в тюрьме!
Его переполняла убийственная ненависть к этому человеку. Если бы у него под рукой был пистолет, не моргнув глазом он бы выстрелил в эти бессовестные и все понимающие глаза. Несколько секунд он был вне себя от гнева и вынужден был ухватиться за стул. Никогда еще ему не доводилось испытывать такую вспышку чувств. Это было ужасным мгновением. Он отодвинул стул и подошел к окну, повернувшись к Дорфрихтеру спиной.
— Вы сошли с ума, — сказал он.
Человек за его спиной сделал какое-то движение.
— Вы предали огласке дело с Хаверда для того, чтобы разрушить мою семью, ведь так?