В карман пиджака я положила мобильник. Я заранее отключила звонок — на всякий случай, чтобы потом не забыть это сделать. Еще у меня в кармане лежала десятифунтовая банкнота, приготовленная для пожертвования — на тот случай, если будут собирать пожертвования. Вряд ли это было принято делать на похоронах, но я точно не знала. (А если будут собирать пожертвования, будет ли достаточно десяти фунтов? Пять — слишком мало, а двадцать — откровенно много.)
Никого у меня не осталось, кого я могла спросить о таких обычных вещах. Пчелка не в счет. У нее я не могла спросить: «Как ты думаешь, годятся эти синие перчатки?» Она бы только уставилась на них, как будто это были первые перчатки, которые она увидела в жизни, — и, по всей вероятности, так оно и было. («Да, но достаточно ли они темные, Пчелка? Между нами — тобой, бежавшей от ужаса, и мной, редактором модного ежемесячного журнала, — как мы назовем этот цвет: отважно-синим или непочтительно-синим?»)
Я поняла, что труднее всего будет с самыми обычными вещами. Теперь, когда Эндрю не стало, мне казалось, что не осталось совсем никого с четким мнением о жизни в цивилизованной стране.
Наша малиновка вылетела из кустиков наперстянки с червяком в клюве. Червяк был красновато-коричневый, цвета кровоподтека.
— Пойдем, Бэтмен, нам пора.
— Через минуточку,мамочка.
В тишине малиновка встряхнула червяка и проглотила его. Она переместила его жизнь из света во тьму с быстрым безразличием божества. Я совсем ничего не ощутила. Я посмотрела на своего сына, бледного и задумчивого, стоявшего в нашем аккуратном садике, а потом перевела взгляд на дом, где сидела Пчелка, усталая и грязная, и ждала, когда мы вернемся.
«Итак, — осознала я, — жизнь все-таки прорвалась ко мне». Как глупо теперь выглядела моя старательно выстроенная оборона в борьбе с природой: мой пафосный журнал, мой красивый муж, моя линия Мажино [27]в виде материнства и романов на стороне. Мир, реальный мир, сумел-таки ко мне пробиться. Он сел на мой диван, и отрицать его теперь было бесполезно.
Я прошла через дом к парадной двери и сказала агенту, что мы будем готовы через минуту. Он кивнул. Я заглянула за плечо агента и увидела его помощников — бледных с похмелья, в черных плащах. В свое время я тоже, бывало, выпивала слишком много джина, и потому мне было знакомо суровое выражение их лиц. Одна часть сожаления, три части «я больше никогдане буду пить». Помощники агента кивнули мне. Странное это ощущение — когда тебя, женщину, имеющую очень хорошую работу, жалеют мужчины с татуировками и похмельной головной болью. Наверное, теперь люди всегда будут так на меня смотреть. Как на чужеземку в этой стране моего сердца, куда мне никогда не следовало приходить.
На улице перед нашим домом стояли катафалк и лимузин. Я прошла по подъездной дорожке и заглянула в зеленое стекло на двери лимузина. Внутри, на блестящей хромированной каталке, стоял гроб с телом Эндрю. Эндрю, женой которого я была восемь лет. Я подумала: «Ну, теперь-то я должна хоть что-то почувствовать». И тут же подумала: «Каталка. Как это практично».
На нашей улице в обе стороны, уходя в бесконечность, стояли дома на две семьи, соединенные общей стеной. По небу плыли тучи, темные, угнетающие. Все они походили одна на другую, и каждая грозила дождем. Я снова посмотрела на гроб с телом Эндрю и подумала о его лице. Я попыталась представить себе его мертвое лицо. Как медленно он умирал в последние два года. Каким незаметным он был — этот переход от смертельной серьезности к подлинной смерти. Эти два лица уже сливались для меня в одно. Мой живой муж и мой мертвый муж — теперь они казались сиамскими близнецами, чьи лица с выпученными, глядящими в бесконечность глазами, обращены в разные стороны.
И тут мне в голову с ужасающей ясностью пришла мысль: Эндрю когда-то был страстным, любящим, талантливым мужчиной.
Глядя на гроб с телом моего мужа, я вцепилась в эту мысль. Я подняла ее над своими воспоминаниями, как робкий флаг перемирия. Я вспомнила Эндрю в редакции той газеты, где мы оба работали, когда познакомились. Вспомнила его громкий скандал с редактором из-за какой-то принципиальной мелочи. Эндрю был тут же уволен, после чего он размашистой походкой вышел в коридор — ослепительно красивый и пылающий праведным гневом. Тогда я впервые подумала: вот мужчина, которым можно гордиться. И тут Эндрю буквально налетел на меня, подслушивавшую в коридоре. Я от неожиданности раскрыла рот и попыталась сделать вид, будто просто проходила мимо, направляясь в пресс-центр. Эндрю усмехнулся и сказал: «Не желаете угостить бывшего коллегу ужином?» Это был один шанс на миллион. Все равно что поймать молнию в бутылку.
Наши чувства остыли после рождения Чарли. Словно бы нам был дан только тот один разряд молнии, и большая часть ее жара перешла в наше дитя. Нигерия ускорила разлад, а вот теперь смерть положила всему конец, но сначала было мое охлаждение и мой роман с Лоренсом. Вот на чем споткнулся мой разум. Мгновенной тоски по Эндрю я не испытывала потому, что теряла его так медленно. Сначала он ушел из моего сердца, потом из разума, и только теперь — из жизни.
Вот тут пришло настоящее горе. Я задрожала, словно внутри меня начался какой-то сейсмический процесс. Он проснулся в глубине и теперь вслепую, дюйм за дюймом, поднимался к поверхности. Я дрожала, а слез все не было.
Я возвратилась в дом, взяла за руку сына, позвала Пчелку. Обескураженные, полуотстраненные, мы отправились на похороны моего мужа. Когда я, все еще не в силах совладать с дрожью, сидела в церкви, я вдруг поняла, что мы оплакиваем не мертвых. Мы оплакиваем самих себя, но я была недостойна собственной жалости.
Когда все было кончено, кто-то повез нас домой. Я сидела на заднем сиденье, крепко обнимая Чарли. Помню, что в машине пахло сигаретами. Я гладила голову Чарли, указывала на дома, магазины, автомобили, мимо которых мы проезжали, и шептала их названия — я надеялась, что мне станет от этого легче. Обычные существительные, вот что нам сейчас нужно, решила я. Будничные вещи помогут нам продержаться. И что с того, что бэтменский костюм Чарли был весь перепачкан в могильной глине? Когда мы приехали домой, я сунула костюм в стиральную машину, а Чарли дала другой, чистый. Левой рукой открывать коробку стирального порошка мне было больно, и я сделала это правой рукой.
Помню, мы с Чарли сидели и смотрели, как заполняет стиральную машину вода, как она поднимается за круглой стеклянной дверцей. Машина привычно заурчала, а я завела с Чарли совершенно обычный разговор. Для меня это был самый худший момент. Мы заговорили о том, что мы хотели бы съесть на ланч. Чарли сказал, что ему хочется чипсов. Я возразила. Он стал настаивать. Я согласилась. Меня было легко уговорить в тот момент, и мой сын это понял. Я согласилась и на кетчуп, и на мороженое, и мордашка Чарли озарилась радостью победы, но в его глазах был испуг. Я почувствовала, что для Чарли, как и для меня, за привычными существительными прячется непривычная боль.
Мы сели есть, а потом Пчелка вывела Чарли в сад поиграть. Я так сосредоточилась на сыне, что совсем забыла о Пчелке, и не на шутку удивилась, обнаружив, что она все еще рядом.
Я неподвижно сидела за кухонным столом. Мои мать и сестра вернулись вместе с нами из церкви и окружили меня, словно спутники — планету, суетой и утешениями. Если бы нас сфотографировали с очень долгой выдержкой, на фотоснимке четко была бы видна только я — в окружении образованного лазурным кардиганом моей сестры призрачного кольца, по краю которого порхала моя мать, пытавшаяся подлететь ко мне поближе и спросить, все ли со мной в порядке. Наверное, я ее едва слышала. Они суетились около меня примерно час, выказывая уважение к моему молчанию, они почти бесшумно вымыли посуду, разложили по алфавиту открытки с выражением соболезнований. Только тогда, когда я стала умолять их уехать, если они меня любят, они удалились.