Опьяненный то ли выпитым вином, то ли Айседорой, Есенин, блаженно улыбаясь, повиновался, неотступно следуя за ней.
– Все, пропал поэт Есенин! Повели нашего гения, как теленка на веревочке! – недоброжелательно острил Мариенгоф. – Амур Есенин! Ангелочек с крылышками! – подхватил он гармошку с пола.
– Завидуешь? Жалеешь, что не тебя избрала богиня танца? – заступился за приятеля Кусиков.
Но их пикировки уже никто не слышал. Вся ватага гостей, горланя «Интернационал» на радость спящим соседям, уже двинулась к выходу. Было совсем светло, когда они вышли на улицу. Поймав единственную проезжавшую в столь ранний час пролетку, Айседора с Есениным уселись на сиденье, а Шнейдеру ничего не оставалось, как примоститься на облучке рядом с извозчиком.
Остальные пошли пешком в надежде по пути поймать хоть какой-нибудь транспорт.
Проехав по Садовой, извозчик свернул на Пречистенку. Лошаденка кое-как перебирала копытами по мостовой, иногда спотыкаясь и дергая коляску, но Дункан и Есенина это совершенно не тревожило. Она дремала, уютно устроившись на плече у Есенина, и была вполне счастлива. Есенин, закрыв глаза, изредка поглаживал ее лицо своей щекой. Извозчик тоже клевал носом, отпустив вожжи, пригретый лучами восходящего солнца.
– Эй, отец! Ты что, венчаешь нас, что ли? Разуй глаза! Вокруг церкви, как вокруг аналоя, уже третий раз едешь! – выговаривал Шнейдер, толкнув извозчика в бок.
Есенин, узнав, в чем дело, радостно засмеялся, показывая Айседоре на церковь, мимо которой они проезжали:
– Повенчал! Понимаешь? Свадьба! Ты и я повенчаны!
Когда Шнейдер перевел ей, она со счастливой улыбкой снова прижалась к Есенину.
– Марьяж! Yes! Карашо! Свадьба!
Но вот пролетка остановилась у роскошного особняка на Пречистенке, который был предоставлен советским правительством Дункан и ее школе. Есенин подал Айседоре руку. Они поднялись по ступенькам и вошли в дверь. С этой ночи, вернее, с этого солнечного утра Есенин стал жить у Дункан. И уже через полчаса, наскоро приведя себя в порядок, они принимали притащившуюся следом и желавшую веселиться «богему». Гости восхищенно, с завистью разглядывали огромный зал, расположившись в мягких креслах, растянувшись на пушистом ковре. Шнейдер подал каждому по бокалу шампанского, открыл большую коробку конфет.
– One moment! Чичаз! Танго! – Дункан достала пластинку и отдала Кусикову. – Танго! Аргентино танго! Please! – А сама скрылась за ширму.
– Понял, мадам! Сейчас поставлю. – Кусиков открыл граммофон, покрутил ручку и поставил пластинку. Полились звуки аргентинского танго.
– Стоп-стоп! Шнейдер! I’ll give you the sign! – крикнула Айседора из-за ширмы.
– Погоди, Сандро! – остановил Кусикова Есенин, снимая пиджак. – Она, наверное, переодеться хочет! Подай-ка гармошку, Толя, – попросил он Мариенгофа.
– Брось, деревня! Тут Европа! Танго! А ты со своей тальянкой…
– Заткнись, умник прилизанный, – цыкнул на него Есенин. Он взял гармошку, уселся на стол и неожиданно для всех быстро и ловко подобрал мотив танго.
– Браво, Езенин! – обрадованно крикнула Дункан. – Так, так! Yes! Карашо!
– Are you ready, Icedora? Can we start? – спросил Шнейдер.
В ответ Дункан, величественная и преображенная, появилась из-за ширмы. Гости встретили танцовщицу дружными аплодисментами.
– Now! – скомандовала Дункан.
Кусиков поставил иглу на пластинку. И, словно желая помочь Айседоре, Есенин рванул тальянку и заиграл танго, да так уверенно, широко раздвигая мехи гармошки, что казалось, будто сама Россия распахнула свою душу, принимая в объятия эту бесконечно талантливую несчастную иностранку.
Дункан танцевала танго «апаш», странный и прекрасный танец. Узкое розовое тело шарфа извивалось в ее руках. Она ломала ему хребет, судорожными пальцами беспощадно сдавливала горло. Трагически свисала круглая шелковая голова ткани. Она танцевала, она вела танец. И уже Есенин был ее повелителем, ее господином. Это ему она как собака лизала руку…
Дункан закончила танец, распластав на ковре перед Есениным судорожно вытянувшийся «труп» шарфа, и сама опустилась рядом с ним.
– I love Ezenin! Я лублу Езенин! – всхлипывая, прижалась она к его ногам.
Есенин уже ничего не видел, кроме ее страдальческого лица, залитого слезами. Он поставил гармошку, подхватил свою Айседору на руки и, бережно прижимая, понес прочь, словно желая защитить ее от этих пьяных, алчущих скабрезностей людей.
– Я с тобой, Изадора! Я с тобой, любимая! Не бойся, я с тобой!
– Езенин! Езенин! – мурлыкала проснувшаяся Айседора, шаря рядом с собой по кровати. – Езенин? – Не найдя его, резко приподнялась, тревожно огляделась, вылезла из постели и, накинув полупрозрачный шелковый халат, подбежала к двери и выглянула. В соседней комнате, за огромным письменным столом, одетый в пестрый халат и в тапочках на босу ногу, сидел, склонясь к настольной лампе, Есенин и сосредоточенно писал.
Айседора счастливо улыбнулась и на цыпочках, грациозно покачивая бедрами, подошла, ласково обняла Есенина за шею.
– Езенин! – протянула она. – Пачему ушел? Пачему не спит? Изадора не нравится как женщина?
Отодвинув исписанные листки, она уселась перед ним на столе, вызывающе манящая.
Есенин понимающе улыбнулся:
– Нравится женщина, Изадора! Нравится! – гладил он ее бедра. – Но я работал, Изадора! Писал стихи! Вдохновение нашло, и я проснулся! Вот! – протянул ей один листок.
Дункан взяла и, как мартышка из басни Крылова, попыталась понять незнакомые буквы.
Она то отдаляла их, сощурившись, от себя, то переворачивала вверх тормашками, то вдыхала запах чернил.
– Карашо! Yes! Езенин! Байрон!
Есенин восторженно хохотал.
– Какая ты смешная, Изадора! Слушай, я прочту!
Он взял листки и, продолжая одной рукой ласкать ее бедра, стал читать:
Дорогая, сядем рядом,
Поглядим в глаза друг другу.
Я хочу под кротким взглядом
Слушать чувственную вьюгу.
Закрыв глаза, Айседора в блаженной истоме раскачивалась в такт стихам. Хрипловатый грудной голос Есенина будил в ней желание двигаться, танцевать.
– Езенин! Ты – бог, твои стихи – музыка! Я все понимай! Еще! Еще! Езенин!
И словно отвечая на ее страстный призыв, его голос, как неизвестный музыкальный инструмент, зазвучал с новой силой.
Айседора, медленно поднявшись перед ним на столе во весь рост, начала танец любви, предназначавшийся только ему – Есенину! Танец интимный, откровенный и чистый в своей откровенности. Как греческая богиня в прозрачном хитоне, она пела в ритме стиха и голоса Есенина всем своим прекрасным телом, глазами, губами. Ее жесты были самой страстью последней любви.
Я давно мой край оставил,
Где цветут луга и чащи.
В городской и горькой славе
Я хотел прожить пропащим.
Закончились стихи, утихла музыка. Айседора в изящной, грациозной позе спящей Венеры улеглась на письменном столе перед Есениным.
– Браво, Изадора! Ты чудо! Какая же ты красивая баба!
Есенин стал снимать с нее прозрачный халат, но Айседора выскользнула из его рук.
– Ти гений! Ти ангель! Ти щерт! – Она соскочила со стола, подбежала к зеркалу и, взяв ярко-красную помаду, написала на стекле большими буквами: «I love Ezenin!»
– Я лублю Езенин! Карашо?..
Есенин подошел к зеркалу. Долго, пристально глядел на надпись, и вдруг лицо его исказилось гримасой страха: ему померещилось, что буквы на зеркале начали постепенно кровоточить, каплями стекая по стеклу. Есенин вздрогнул, обернулся к Айседоре:
– Изадора! Там… там кровь! Посмотри, кровь! – Но Дункан, не понимая его испуга, улыбалась, продолжая ластиться к нему:
– Лублу, Сереженька! Лублу! I love you!