Он протёр глаза и вздохнул:
— Вижу что-то белое, что-то полосатое, а что — хоть убей, не разберу. Ага! Вон там какой-то мысок выдвинулся в воду. Сяду-ка я под кустик да подожду, может, подплывёт ближе. Эх-хе!
Спотыкаясь, он взобрался на замеченную им возвышенность и только что развёл дрожащими руками густую заросль кустов, как взгляд его упал на неподвижно застрявшую между зеленью веток гимназическую фуражку, продолжением которой служила блуза хаки и серые брюки.
— Ишь, шельма… Пристроился! — завистливо вздохнул Плюмажев и тут только заметил, что лежащий гимназист держал цепкой рукой чёрный бинокль, направленный на противоположный берег.
Гимназист обернулся, дружески подмигнул Плюмажеву и, улыбнувшись, сказал:
— А, и вы тоже!
«Подлец! Ещё фамильярничает», — подумал Плюмажев и хотел оборвать гимназиста, но, вспомнив о бинокле, опустился рядом на траву и заискивающе хихикнул:
— Хе-хе! Любопытно?
— Хорошенькая! — сказал гимназист. — Одни бёдра чего стоят. Колени тоже: стройные, белые! Честное слово.
— А грудь… А грудь? — дрожащими губами, шепотом осведомился Плюмажев.
— Прелестная грудь! Немного велика, но видно — очень упруга!
— Упруга?
Плюмажев провел кончиком языка по сухим губам и нетерпеливо произнес:
— Не могли бы вы… одолжить на минутку… бинокль!
Гимназист замотал головой:
— Э, нет, дяденька! Этот номер не пройдёт! Надо было свой брать.
Плюмажев протянул дрожащую руку.
— Дайте! На минутку.
— Ни-ни! Даром, что ли, я его у тетки из комода утащил! Небось если бы у вас был бинокль, вы бы мне своего не дали!
— Да дайте!
— Не мешайте! Ого-го.
Гимназист поднялся вперед и так придавил к глазам. бинокль, что черепу его стала угрожать немалая опасность.
— Ого-го-го! Спиной повернулась… Что за спина! Я, однако, не думал, что у неё такой красивый затылок…
Лёжа рядом, Плюмажев с деланным равнодушием отвернулся, но губы его тряслись от негодования и обиды.
— В сущности, — начал он срывающимся, пересохшим голосом, — если на то пошло — вы не имеете права подглядывать за купальщицами. Это безнравственно.
— А вы у меня просили бинокль! Тоже!.. Самому можно, а мне нельзя.
Плюмажев молчал.
— Захочу вот — и отниму бинокль. Да ещё приколочу. Я ведь сильнее…
— Ого! Попробуйте отнять… Я такой крик подниму, что все дачники сбегутся. Мне-то ничего, я мальчик — ну, выдерут, в крайнем случае, за уши, а вот вам позор будет на всё лето. Человек вы солидный, старый, а скажут, такими глупостями занимается… Теперь она опять грудью повернулась. Живот у неё… Хотите, я вам буду рассказывать всё, что видно?
— Убирайся к черту!
— Сам поди туда! — хладнокровно возразил гимназист.
— Грубиян…
— От такого слышу.
Плюмажев заскрежетал зубами и решил — наградивши мальчишку подзатыльником — сейчас же уйти домой, но вместо этого проглотил слюну и обратился к гимназисту деланно-ласковым тоном:
— Зубастый вы паренёк… Вот что, дорогой мой, ежели не хотите одолжить на минутку, то… продайте!
— Да… продайте… А тётка мне потом покажет, как чужие бинокли продавать!
— Я уверен, молодой человек, — заискивающе сказал Плюмажев, — что тётка ваша и не подумает на вас! Теперь прислуга такая воровка пошла… Я бы вам полную стоимость сейчас же… А?
Лицо гимназиста стало ареной двух противоположных чувств, он задумался.
— Гм… А сколько вы мне дадите?
— Три рубля. — Три рубля? Вы бы ещё полтинник предложили. Он в магазине восемь стоит.
Гимназист с презрением повёл плечом и опять обратился к противоположному берегу.
— Ну, вот что — пять рублей хотите?
— Давайте десять!
— Ну, это уж свинство. Сам говорит, что новый восемь стоит, а сам десять дерет. Жильник.
— Мало ли что! Иногда и двадцать отдашь… Вот… теперь она наклонилась грудью! Замечательно у неё сзади получается… Перешла на мелкое место, и видны ноги. Икры, щиколотки, доложу вам, замечательные!
Раньше гимназист восхищался бесцельно. Но теперь он делал это с коммерческой целью, и восторги его удвоились.
— Эге! Что это у неё? Ямочки на плечах… Действительно! А руки белые-белые… Локти красивые!! И на сгибах ямочки…
— Молодой человек, — хрипло перебил его Плюмажев, — хотите… я вам дам восемь рублей…
— Десять!
— У меня… нет больше… Вот кошелёк… восемь рублей с гривенником. Берите… с кошельком даже! Кошелек новый, три рубля стоил.
— Так то новый! А старый — какая ему цена — полтинник!
Плюмажев хотел возразить, что сам гимназист, однако же, ломит за старый бинокль вдвое, но втайне побоялся: как бы мальчишка не обиделся.
— Ого! Стала спиной и нагнулась! Что это! Ну, конечно! Купальный костюм расстегнут и…
— Слушайте! — перехватывающимся от волнения голосом воскликнул Плюмажев. — Я вам дам, кроме восьми рублей с кошельком, ещё перочинный ножичек и неприличную открытку!
— Острый?
— Острый, острый! Только вчера купил!
— А папиросы у вас есть?
— Есть, есть. Позволите предложить?
— Нет, вы мне всё отдайте. А! Кожаный портсигар… Вот если папиросы с портсигаром, ножичек, открытку и деньги — тогда отдам бинокль!
Плюмажев хотел выругать корыстолюбивого мальчишку, но вместо этого сказал;
— Ну, ладно… Только вы мне пару папирос оставьте… на дорогу…
— Ну, вот новости! Их всего шесть штук. Не хотите меняться — не надо.
— Ну, ну… берите, берите… Вот вам, можете посчитать: восемь рублей десять копеек! Вот ножичек. Слушайте… А она не ушла? — Стоит в полной красе. Теперь боком. Нате смотрите.
Гимназист забрал все свои сокровища, радостно засвистал и, игриво ущипнув Плюмажева за ногу, скрылся в лесной чаще. Плюмажев плотоядно улыбнулся, приладил бинокль к глазам и всмотрелся: на песчаннои отмели перед купальней в полосатом купальном костюме стояла жена Плюмажева Марья Павловна и, закинув руки за голову, поправляла чепчик.
У Плюмажева в глазах пошли красные круги… Он что-то пробормотал, в бешенстве размахнулся и швырнул ненужный бинокль прямо в воду.
До моста, по которому можно было перейти на тот берег, где стояла его дача, предстояло идти версты три… Ноги ныли и подгибались, смертельно хотелось курить, но папирос не было…
Человек за ширмой
I
— Небось, теперь-то на меня никто не обращает внимания, а когда я к вечеру буду мертвым — тогда, небось, заплачут. Может быть, если бы они знали, что я задумал, так задержали бы меня, извинились… Но лучше нет! Пусть смерть… Надоели эти вечные попреки, притеснения из-за какого-нибудь лишнего яблока или из-за разбитой чашки. Прощайте! Вспомните когда-нибудь раба божьего Михаила. Недолго я и прожил на белом свете — всего восемь годочков!
План у Мишки был такой: залезть за ширмы около печки в комнате тети Аси и там умереть. Это решение твердо созрело в голове Мишки.
Жизнь его была не красна. Вчера его оставили без желе за разбитую чашку, а сегодня мать так толкнула его за разлитые духи в золотом флаконе, что он отлетел шагов на пять. Правда, мать толкнула его еле-еле, но так приятно страдать: он уже нарочно, движимый не внешней силой, а внутренними побуждениями, сам по себе полетел к шкафу, упал на спину и, полежав немного, стукнулся головой о низ шкафа.
Подумал:
«Пусть убивают!».
Эта мысль вызвала жалость к самому себе, жалость вызвала судорогу в горле, а судорога вылилась в резкий хриплый плач, полный предсмертной тоски и страдания.
— Пожалуйста, не притворяйся, — сердито сказала мать. — Убирайся отсюда!
Она схватила его за руку и, несмотря на то, что он в последней конвульсивной борьбе цеплялся руками и ногами за кресло, стол и дверной косяк, вынесла его в другую комнату.
Униженный и оскорбленный, он долго лежал на диване, придумывая самые страшные кары своим суровым родителям…
Вот горит их дом. Мать мечется по улице, размахивая руками, и кричит: «Духи, духи! Спасите мои заграничные духи в золотом флаконе». Мишка знает, как спасти эту драгоценность, но он не делает этого. Наоборот, скрещивает руки и, не двигаясь с места, разражается грубым, оскорбительным смехом: «Духи тебе? А когда я нечаянно разлил полфлакона, ты сейчас же толкаться?..» Или может быть так, что он находит на улице деньги… сто рублей. Все начинают льстить, подмазываться к нему, выпрашивать деньги, а он только скрещивает руки и разражается изредка оскорбительным смехом… Хорошо, если бы у него был какой-нибудь ручной зверь — леопард или пантера… Когда кто-нибудь ударит или толкнет Мишку, пантера бросается на обидчика и терзает его. А Мишка будет смотреть на это, скрестив руки, холодный, как скала… А что, если бы на нем ночью выросли какие-нибудь такие иголки, как у ежа?.. Когда его не трогают, чтоб они были незаметны, а как только кто-нибудь замахнется, иголки приподымаются и — трах! Обидчик так и напорется на них. Узнала бы нынче маменька, как драться. И за что? За что? Он всегда был хорошим сыном: остерегался бегать по детской в одном башмаке, потому что этот поступок по поверью, распространенному в детской, грозил смертью матери… Никогда не смотрел на лежащую маленькую сестренку со стороны изголовья — чтобы она не была косая… Мало ли что он делал для поддержания благополучия в их доме. И вот теперь…