По крайней мере, у него есть друзья. Они его приютят, хотя бы на первое время. Она понимала, что должна бы порадоваться за него. Но она расстроилась, как ребенок расстроилась оттого, что не увидела баядер. Если б она знала, что это они танцуют, она бы даже рискнула и отперла дверь. Энн понимала, что то были не настоящие баядеры – скорее всего, какие-нибудь проститутки со Сколлей-сквер. Миссис Нолан просто так назвала их баядерами, она думала, это что-то арабское, ведь жилец из арабской страны. Энн так и не узнала из какой. И все-таки она жалела, что их не увидела. Все это позабавит Джецке, особенно как Энн сидела на полу под дверью, попивая в темноте херес. Ну почему она не набралась смелости и не заглянула в ту комнату?
Энн задумалась о своих зеленых лужайках – она часто мечтала о них по дороге в университет. Идеальный кусок зеленого будущего. Она заранее знала, что этот проект отвергнут, он никогда не будет осуществлен, потому что она опоздала. Вот доучится, вернется на родину, станет проектировать не лишенные вкуса жилые кварталы вперемешку с торговыми комплексами, множество подземных универмагов и пассажей, чтобы люди могли укрыться от снега. Но она позволит себе в последний раз помечтать.
Забор исчез, и зеленые просторы тянулись бесконечно – леса, поля и журчащая вода, куда ни кинь взор. Вдалеке, под арками акведука, пасутся животные – олени или еще кто. (Нужно почитать про животных.) Меж деревьев, взявшись за руки, прогуливаются счастливые люди – и не только парами, а по трое, или вчетвером, или впятером. Среди них и ее сосед в национальном костюме, и математики снизу – тоже в национальных костюмах. Возле речки человек играет на флейте, а вокруг него, в длинных цветастых халатах, на ногах лиловые шлепанцы, розовощекие, с развевающимися золотистыми волосами, с улыбками, как на рекламе сыра, тихо танцуют баядеры.
Пожирательница грехов
Это Джозеф, в бордовых домашних тапках со стоптанными задниками, с дырками на мысках, в замызганном грязно-желтом кардигане, от которого воняет дешевыми подвальными распродажами. Джозеф курит трубку, у него седеющие патлатые волосы, он говорит великолепно, четко, по-английски смакуя каждое слово.
– В Уэллсе, – говорит он, – в основном в деревнях, бытовал такой персонаж – Пожирательница грехов. Пожирательницу грехов призывали к умирающему человеку. Обитатели дома готовили блюдо и выставляли его на гроб. Конечно, гроб они уже приготовили: если уж они решили, что ты помираешь, выбора у тебя нет. По другой версии, блюдо ставили уже на умершего – свинячь сколько влезет. Ну и вот: Пожирательница грехов должна была все съесть, а за это ей приплачивали. Было такое поверье, что все грехи, накопленные умершим за всю жизнь, Пожирательница грехов принимает на себя. И Пожирательницу просто раздувало от чужих прегрешений. На ней столько было этих грехов, что никто не хотел с ней знаться: что-то вроде душевного сифилиса. С ней даже не разговаривали, а потом снова кто-то умирал, и ее снова звали откушать.
– Почему именно Пожирательница? – спрашиваю я.
Джозеф улыбается: кривая улыбка обнажает зубы сбоку, в углу рта торчит трубка. Ироническая, волчья ухмылка, будто он сейчас тебя укусит. Как я подставилась на этот раз?
– Мне думается, это старуха, – говорит он, – хотя почему бы и мужчинам не быть пожирателями грехов. Не важно, лишь бы они пожирали грехи. Такие старые, убогие, еле душа в теле держится, как ты думаешь? Эдакая старческая духовная проституция.
Он смотрит на меня и ухмыляется, и я вспоминаю истории, которые я про него слыхала, про него и его женщин. Ну, для начала, у него было три жены, но у нас с ним ничего нет, хотя он как-то очень уж медленно помогает мне надеть пальто. А чего мне волноваться? Я не такая чтобы влюбчивая. Кроме того, ему под шестьдесят, и кардиган на нем действительно мрак, как сказали бы мои сыновья.
– Считалось, кстати, плохой приметой убивать пожирателя грехов, – говорит он. – Может, были и другие привилегии. Во всяком случае, я считаю, много можно сказать в его защиту.
Джозеф не из тех, кто будет сидеть и терпеливо ждать, пока ты разговоришься. Если ты не разговоришься, он тебя сам заговорит как миленький. А говорит он на самые скучные темы. Я наслушалась и про его клумбы, и про трех его жен, и про то, как он выращивает в подвале каллы. И про подвал я тоже наслушалась – могу уже экскурсии водить. Он говорит, его пациентам (он даже не называет их клиентами – к чему миндальничать) полезно понимать, что он, Джозеф, тоже из живого теста. Господи, нам ли не знать. Он будет говорить и говорить, пока до тебя не дойдет, что ты платишь ему не за то, чтобы слушать его говорильню про цветы, а за то, чтобы он выслушивал твою собственную говорильню.
Правда, иногда он дело говорит. Я подношу к губам чашку с кофе и думаю, что это, наверное, один из тех случаев.
– Ладно, – говорю я. – Допустим. Ну и дальше что?
– Яснее ясного, – говорит он и снова подносит огонь к трубке, извергая дым. – Пусть люди ждут своего смертного часа. Вот тебе настоящий жизненный кризис, никакого притворства и лжи. Пусть сначала докажут, что это серьезно, а потом уж призывают. И опять же можно сытно поесть. – И он горестно смеется. Мы оба знаем, что половина его пациентов имеют наглость не платить ему даже те деньги, что выделяет им государство. У Джозефа такая манера – брать людей, которых другой врач и багром к себе подтащить брезгует, не потому, что они заразные, а потому, что бедные. Всякие мамаши на пособиях и прочее. Беднота, такие же, как и Джозеф. Однажды он был уволен из психушки, когда пытался все переиначить.
– И какая экономия времени, – поясняет он. – Два часа на пациента, сразу итоговая сумма, и никаких тебе двух сеансов в неделю годами с тем же результатом.
– Какой цинизм, – возмущаюсь я. Потому что это я имею право быть циничной, но, кажется, тут он меня переплюнул: хочет меня растормошить. Цинизм – это вид самозащиты, как говорит Джозеф.
– И даже выслушивать их не нужно, – продолжает он. – Ни слова не проронят. Все грехи передаются через трапезу.
Вдруг он как-то грустнеет и обмякает.
– Вы хотите сказать, что я напрасно трачу ваше время? – говорю я.
– Дорогуша, да что мое время, – отвечает Джозеф. – У меня времени воз и маленькая тележка.
Он что, одолжение мне делает? Я этого терпеть не могу. Но я не выплескиваю на него кофе. Я уже не так злюсь, как это случалось прежде.
Он долго разбирался со мной на эту тему. Я считала, что злюсь, потому что реальность не отвечает моим запросам. Реальность такая несовершенная, такая хлипкая, такая бессмысленная, такая бесконечная. Я хотела, чтобы все имело смысл.
Вообще-то я думала, Джозеф попытается меня убедить, что реальность на самом деле прекрасна и изумительна, а потом повернет меня к ней лицом, но он этого не сделал. Наоборот, он со мной согласился – весело и сразу. Вся жизнь – большая куча дерьма, сказал он. Это аксиома.
– Представь, что жизнь – это необитаемый остров. И ты там застряла, и с этим что-то нужно делать.
– А потом меня спасут? – говорю я.
– Забудь о том, что тебя спасут, – сказал он.
– Не могу, – сказала я.
Эта беседа происходит в офисе Джозефа, таком же грязном и неопрятном, как и он сам, здесь пахнет полными пепельницами и потными ногами, несчастьем и томительными разговорами. И еще эта же самая беседа происходит у меня спальне, в день похорон. Похорон Джозефа, у которого не воз и маленькая тележка времени.
– Он упал с дерева, – сказала мне Карен. Она пришла сообщить лично, а не позвонила по телефону. Джозеф телефонам не доверял. В любом разговоре, говорил он, основная часть информации невербальна.
Карен стояла на пороге моей квартиры и ревела. Она тоже одна из его пациенток, одна из нас – через нее я и вышла на Джозефа. К тому времени нас набралась целая разветвленная сеть. Мы перекидывали друг другу Джозефа, как парикмахершу: он был наш талисман – стеклянный глаз или зуб. Умные женщины со сменными мужьями или с детьми, страдающими гениальностью и нервными тиками. Хоть один человек на свете не говорил нам, что все беды от ума и по нам плачет фронтальная лоботомия. Радуйтесь, что вы умные, говорил Джозеф. Если с вами происходит такое – что же тогда с дураками творится.