Все комнатные механизмы продолжают бездушно тикать, урчать. Я включила обогреватель на полную мощность, но ничего не происходит – наверное, меня тут просто нет. Он должен быть здесь, он не имеет права тут не быть: вся эта машина – его детище. Вот уже в пятый или шестой раз я ложусь в кровать, тени прыгают на закрытых веках, я пытаюсь на них сконцентрироваться. Это солнце, пыль, яркие краски, фары, персидский ковер. Потом я вижу картинки – странно, но сначала уточки, потом женщина на стуле, лужайка, а на ней деревенский домик. Греческий портик, часы, выложенные из цветов, танцует шеренга мультяшных мышек – откуда они тут взялись? Кто бы вы ни были, выпустите меня, и я обещаю больше никогда-никогда. В следующий раз я отключу голову, а со своими мотивациями он сам разберется.
Сначала все казалось просто, нужно было так и держаться с самого начала, это единственное, над чем ты властна. Спокойно, говорил доктор, он старался, но был как Фред Макмюррей в семейной картине Уолта Диснея[10] – спокойно, принимай таблетки. Возможно, он отстаивает свою свободу, а ты как собственница. И он хочет сбежать. Это ты его довела, загнала в эти телефонные будки, вот и вышел оттуда жеребец. Самоходный пенис с мозгами, как у термита: после пары стаканов потянется к любой дырке: как ночная змея с инфракрасными сенсорами, в темноте нападает на все, что излучает тепло. А если включить свет, окажется, что он трахает воздуховод.
Это несправедливо. И это особенно бесит, потому что в прошлый раз она заполучила его, а тебе ничего не осталось. Почему именно теперь? Он же знал, что я утром приду. Но он ничего не выбирал, просто так случилось. Он запутавшийся человек, так на него и смотри. Но я только это и делаю. Я уже не понимаю, он мне любовник или пациент в поликлинике? Вы, доктор, думаете, что волшебник, всех вылечите. Признайтесь, что вы проиграли.
Потому что, может, это я запуталась, может, я вообще не человек, а, допустим, артишок. Ни то, ни другое.
Вообще-то она в его духе, у них бы неплохо сложилось, они оба такие крепкие, и, может быть, она дает ему команду свистком, фьюить! – и пошло-поехало.
Я ею даже где-то восхищаюсь – живет сегодняшним днем.
Когда я возвращаюсь, он одет и несчастен. Я брожу по комнате – пародия на домохозяйку: я режу хлеб его единственным никудышным ножом и злюсь, я споласкиваю фрукты под краном. Открываю пепси, купленную для него.
– У тебя есть еще стаканы?
Он качает головой:
– Только один.
Я приношу из спальни мягкоголовую розу и выбрасываю ее в бельевую корзину – это его мусорное ведро. Я выплескиваю воду из стакана, наливаю пепси до половины – это для меня. Хоть так физически выплеснуть гнев. Он начинает есть. Я не могу. Меня трясет. Я снимаю с вешалки его пальто и закутываюсь.
– Не смотри на меня так, – говорит он.
– Как – так? – спрашиваю я.
Мне не позволено злиться, он считает, что это несправедливо. Да я и не злюсь. Я прокручиваю в голове образы, хоть за что-то зацепиться, лишь бы не произнести слов, которых не простить, которых не отозвать обратно. Черепашки в цементных ячейках, выдры в пруду с зеленой ряской – они тогда что-то ели, чьи-то кости и голову, нет, думай про лис – лисы лаяли тогда, неслышно, ты лишь видела, как они открывают рот, обнажая глотки. В опилках бродили ехидны, похожие на толстых безумных женщин в шубах, нет, это меня не успокоит. Вспомним про растения, выставку водяных лилий, а в Оранжерее-12 – Victoria amazonica[11], листья огромные, как тарелки, шесть футов в диаметре, а посередине этот заостренный цветок: он лежал на воде, корабль в гавани, и ничего не делал.
– Слушай, – говорит он. – Я не выношу, когда молчат.
– Тогда скажи что-нибудь.
– Что бы я ни сказал, ты будешь думать, что я развратник.
– Я не думаю, что ты развратник, – говорю я. – Я думаю, что ты просто легкомысленный и глупый. Будь ты умнее, ты бы пока не делал глупостей, а дождался, когда я к тебе перееду. – Я знаю, что в глубине души он совсем не хочет, чтобы я к нему переехала. Плита ведь так и не починена. Защищайся, думаю я, иначе потонешь.
– Я решил, что лучше сразу сказать правду.
Я смотрю на него: он обижен, но мне нужен кусок плоти, вернуть пролитую кровь. А он так мучается, он не виноват, какой уж есть: смирись, смирись с моими нервными тиками, для него это просто непроизвольное сокращение мышц.
Я хочу сказать, что его просто не научили, как должны вести себя двое, если любят, стараться не обижать друг друга, но я не уверена, что знаю сама – как. Как любит добрая женщина. Я сейчас никакая не добрая. Кожа онемела, обескровилась, будто гриб. А я-то думала, что приноровлюсь. Он слишком человек.
– Я провожу тебя до метро. – Он не справляется, он не верит, что выяснением отношений можно чего-то добиться, он хочет избавиться от меня. А всего-то нужно подойти ко мне и погладить, разве непонятно? Он будет ждать, пока я остыну – он так это называет. Но если я уйду – больше не вернусь.
На улице я надеваю солнечные очки, хотя солнце уже заходит. Я иду, насупленная, не смотрю на него, я не могу на него смотреть. Очертания тротуара снова ускользают, я с трудом его придавливаю ногами, а он прогибается подо мной, словно матрас. Он действительно собирается проводить меня до метро, чтобы я исчезла, он даже не попытается меня остановить. Я касаюсь его руки.
– Ты не хочешь поговорить?
– Ты просто хочешь со мной порвать, – говорит он. – И тебе нужен повод.
– Это неправда, – говорю я. – Если бы мне был нужен такой повод, я бы давно за него ухватилась. – Мы сворачиваем в скверик – посередине памятник: всадник на лошади, весь облепленный голубями.
– Ты преувеличиваешь, – говорит он. – Ты всегда все преувеличиваешь.
– Да ладно, я примерно знаю, как это было. Ты выпил пару бокалов, и тебе захотелось ее поиметь, вот и все.
– Какая ты проницательная, – говорит он. И он не шутит, он по правде считает, что на меня напала редкая проницательность. Он тянет руку и снимает мои очки, чтобы видеть лицо.
– Не прячь глаза, – говорит он.
Солнце заходит, и я щурюсь. Лицо его разрастается, темнеет, как бумажный цветок в воде. Я вижу, как он выкидывает щупальца: я наблюдаю, как они ползут по моему плечу.
– Лучше бы я тебя не любила, – говорю я.
Он улыбается, его волосы блестят в свете фонарей, галстук то расцветает, то тускнеет, у него азиатское лицо, непроницаемое, как баклажан. Я крепче сжимаю ручки саквояжа, делаю фокус резче.
Он целует мои пальцы: он считает, мы все исцелены. Он верит в амнезию, он не станет вслух вспоминать. И с каждым разом боль будет все тише.
Когда я спускаюсь вниз к кассам метро, мне уже легче. Руки мои движутся, обменивают круглые серебряные диски на продолговатые карточки. Раз так можно делать, и всем ясно, что это означает, может, еще есть шанс. Если бы мы так могли: я бы дала ему камешек, цветок, и он бы понял, точно бы перевел. И ответил бы мне и вручил…
Я снова раздумываю о том, что нужно купить ему стаканы и большое банное полотенце. Но уже в электричке я проезжаю одну станцию, другую, постепенно возвращаюсь к Теплице 7-Б. Скоро я войду туда, и увижу растения, которые приноровились походить на камни. И я думаю про них: они растут молча, прячась в сухой земле, маленькие события, нолики, ничего не вмещают, кроме самих себя: никакого подсчета калорий, округлые, ласкают взгляд, и потом раз – и нету. Интересно, как они это делают, сколько уйдет времени.
Могила знаменитого поэта
Пару раз мы встрепенулись, но напрасно. Мы проезжаем на автобусе крошечные городки: может, здесь, но нет, и мы едем дальше, но опять нет, мелькают безликие лавки, дома вдоль дороги, никаких указателей. Даже когда мы наконец приехали, мы все равно не уверены. Мы глядим из окна автобуса – есть тут указатели или нет? Водитель ждет.