Вначале ему кажется, что проглоченное варево отдает соленой рыбой. Потом его рот заполняет вязкая сладость, он даже сплевывает украдкой, и, хотя плевок имеет соленый привкус крови, на вид он зеленоватого цвета. Надо было глотать постепенно, учили же его, дурака. Впрочем, что толку теперь каяться. Остается положиться на свой железный желудок. Если уж армейским поварам не удалось его отравить, что ему какие-то крестьянки?!
Но все-таки что-то с ним не в порядке. Кажется, он только-только добрался до матраца и укутался одеялом, а его уже будит какое-то бурление, рези и непривычная тяжесть в животе. Он с недоумением прислушивается к себе, но тут внезапная острая боль буквально подбрасывает его на постели. Словно кто-то любопытный вдруг стал ковыряться в его внутренностях каменным топором. Потом боль уходит, оставив по себе холодный пот и странный озноб, и он понимает, что должен немедленно исторгнуть из себя ту гадость, которую он проглотил на рынке. Кажется, его организм тоже согласен с этим выводом, потому что теперь его срывает с места неудержимый позыв в туалет. Он растерянно оглядывается кругом. Помещение залито солнечным светом, никого нет, видимо, уже поздно, и все разошлись, где же у них тут туалет, черт побери?! Ему кажется, что у него вот-вот что-то лопнет в кишках, и лишь в самую последнюю минуту он видит притаившуюся в углу зала маленькую каморку и почти бегом бросается туда. Это действительно туалет, но на местный манер — без окна, без унитаза, просто четыре стены, каменный пол с дырой посредине и обрывки газет вместо туалетной бумаги. Но ему уже не до удобств — он просто вываливает из себя всё, что давило и бурлило внутри, и, освободившись, ощущает вдруг такую слабость, что уже не может ни стоять, ни даже сидеть, и падает ничком прямо на холодный, грязный пол, дрожа от страшного озноба. Потом в его внутренностях снова рождается уже знакомая острая резь, и он начинает извиваться по полу, стараясь этими судорожными движениями утишить невыносимый приступ. Всё же ему еще хватает юмора, чтобы увидеть себя со стороны и подумать, что сейчас он, наверно, похож на того Эроса, о котором накануне говорил Змий подколодный, — так же бесстыден и грязен, как тот, и так же являет собой воплощение единства противоположностей: божественное творение, тонущее в нечистотах на полу казарменного сортира. Да, хорошо, что Старик назначил его всего лишь посланником, а не командиром, — будь он на месте старого сержанта, пришлось бы ему сейчас искать, где спрятаться от своих же солдат.
Он понимает, что в голове у него мутится и что он несет какую-то чушь, но не имеет сил подняться и позвать на помощь. А она ему явно понадобится, армейский опыт уже подсказывает ему, что всё произошедшее — только начало отравления и проглоченный с таким легкомыслием татарский «чолнт» еще далеко не сказал своего последнего слова. Но хотя боль уже отступила, он по-прежнему не может ничего предпринять, но теперь уже из-за полного бессилия, вызванного всё новыми, почти непрерывно следующими друг за другом приступами поноса, только ухитряется каким-то чудом стащить с себя загаженные штаны и рубашку и лежит, полуголый, на холодном каменном полу, пока не замечает вдруг, приоткрыв мутные глаза, что в освещенном солнцем проеме входа стоит мальчишка-сирота. Паренек смотрит на него с какой-то неожиданной и взрослой серьезностью, и, хотя Кадровик уже знает, что тот то ли забыл, то ли просто отказывается понимать слова, которые слышал в Иерусалиме, он все же бормочет ему на иврите, что нужно позвать сержанта, потому что ему нехорошо и без помощи он не обойдется.
Глава седьмая
Быстро осмотрев лежащего на полу гостя, сержант, ни слова не говоря, исчезает и вскоре возвращается с тремя солдатами, которые несут носилки и одеяло. Они умело перекатывают заболевшего на носилки, накрывают одеялами и несут к служебному лифту. Вот он, спуск в загадочное подземелье. А вот и медпункт — в нескольких шагах от выхода из лифта, чуть дальше по коридору. Медпункт пуст и явно запущен, видно, и тут дежурит, да и то не всегда, какой-нибудь фельдшер-сверхсрочник, а заболевшие солдаты охраны наверняка предпочитают обращаться к врачу в ближайшем поселке. Лампочки перегорели, из крана капает, а центральное отопление, судя по холоду, не работает уже давно, однако, к счастью, есть аварийное освещение, тоже времен холодной войны, и оно позволяет сержанту устроить своего неожиданного пациента. Кажется, старик даже рад, что наконец-то командует хоть каким-то осмысленным делом, а не охраной этого дряхлого комплекса. Он деловито велит солдатам поставить кровать поближе к туалету, потом снимает с больного одеяла, обтирает его влажными тряпками и просушивает детскими пеленками, принесенными откуда-то из коридора, видно, из отделения для тех женщин, которым пришлось бы рожать под землей, если бы холодная война внезапно стала горячей. Теперь, когда первые срочные меры приняты, Кадровику дают немного воды, чтобы предотвратить обезвоживание, и он с отвращением всасывает через стиснутые зубы тепловатую, несвежую жидкость.
Кажется, ситуация стабилизировалась. Сержант отправляет солдат обратно на дежурство, посылает мальчишку за Временным консулом, а сам усаживается рядом с постелью, чтобы помочь своему пациенту в случае нового приступа поноса. И действительно, приступ не заставляет себя ждать. Сержант снова обтирает больного и опять, как умеет, заворачивает его в пеленки несостоявшихся младенцев, благо Кадровик так ослаб, что уже не сопротивляется чужим прикосновениям. Голова у него тяжелая, мутная, глаза закрываются сами собой, и, когда на пороге медпункта появляются Временный консул и Журналист с Фотографом, он даже не в состоянии им кивнуть. Консул потрясен состоянием иерусалимского посланца и выражает готовность немедленно сменить сержанта у его постели, но оба газетчика, кажется, несравненно больше потрясены размерами впервые открывшегося им подземного убежища — они тут же принимаются обсуждать, служил ли этот гигантский размах противоатомной защиты средством, с помощью которого наглая и агрессивная власть поддерживала в себе ощущение своей неуязвимости, или, напротив, его следует считать свидетельством ее слабости и страхов. Фотограф начинает торопливо настраивать свой аппарат, но сержант тотчас отнимает у него камеру и на всякий случай даже выворачивает из нее объектив, сурово объясняя, что тут снимать запрещено.
Постояв еще немного, Фотограф с Журналистом уходят, на прощанье заметив, что продолжить путешествие сегодня, по-видимому, не удастся, потому что Кадровику нужно время, чтобы окончательно прийти в себя. И он понимает, что они, к сожалению, правы.
Глава восьмая
Теперь, после их ухода, он может наконец расслабиться и свернуться под одеялами. Но озноб по-прежнему сотрясает его тело, и острая боль то и дело возвращается в сопровождении неотложных позывов, прерывающих тяжелую дрему. В одну из минут прояснения он видит, что вместо Временного консула у его постели сидит Фотограф. Заметив, что больной проснулся, он протягивает ему кружку всё той же тепловатой воды. Но Кадровик отказывается, и Фотограф осторожно опускает кружку на стоящий рядом с постелью столик.
— Жаль, что у вас забрали объектив, — слабо пытается пошутить Кадровик. — А то бы вы смогли запечатлеть самого главного из ваших «бесчеловечных», которого высшая справедливость жестоко наказала поносом. Хороший был бы снимок для первой страницы, а? — взрослый мужчина в детских пеленках!
— Не вижу ничего интересного, — сухо отвечает Фотограф. — Читателей не так уж интересуют чужие страдания, у них хватает своих.
— Но вот наш парнишка, я вижу, вас всё же интересует, недаром вы его всё время снимаете…
— Он просто сын погибшей женщины, этим и интересен, — так же отчужденно объясняет Фотограф. — У нас нет ни одной ее приличной фотографии, так пусть хоть по лицу сына люди смогут увидеть, какой она была.
— Кстати, я всё хотел задать вам профессиональный вопрос, — говорит Кадровик. — Что это за странная особенность век, что у матери, что у сына? Как будто силуэт какой-то обозначен над глазом. Тонкая такая дуга. Это что, признак другой расы?