42
На следующий день простыня на моей кровати был заменена на новую. Этим все было сказано. Я ведь чувствовал, я знал, что этот трижды проклятый каценячий отросток еще подведет меня под монастырь. И вот это случилось. Все кончено. Около половины третьего, когда схлынули посетители, фройляйн Штарк вытащила меня за ухо из моего башмачного царства и подвела к двери табулярия.
— Стучи! — велела она.
— Но…
— Или я постучу сама!
Я постучал.
— Venite!
Я вошел.
Tabularium praefecti был высоким сводчатым помещением, мрачным книжным святилищем, где книги стояли и лежали всюду: вдоль стен, над дверью, на полу, на столах, над обоими оконными проемами и, конечно, на огромном письменном столе. Казалось, будто хранитель библиотеки состоит из одной лишь головы — головы мыслителя, парящей над грудами книг и рукописей на неизменной лупе, как на ковре-самолете. Я судорожно глотнул, подождал немного, потом робко спросил:
— Ты меня вызывал, avunculus meus?
Через некоторое время он отвернул колпачок на своей авторучке и сделал какую-то пометку на узкой полоске тонкой желтой бумаги. Такие полоски торчали, как флажки, изо всех томов, фолиантов и брошюр — иногда по одной, чаще целыми пучками. Наконец он ответил:
— Да-да, я припоминаю. Садись.
— Спасибо, дядюшка.
Однако все стулья и кресла тоже были заняты, на них восседали благороднейшие умы Запада: Аристотель, Плотин, Хуго Балль, Мартин Хайдеггер, Иммануил Кант, Якоб Таубес, Ханс-Рюдигер Шваб, Ноткер Губастый, П. Гебхард Мюллер, Фратер Бруно Хитц, doctor angelicus, doctor subtilis, doctor mirabilis [22]— сплошь ученые лысины, парики, короны, с которыми дядюшка (тоже doctor subtilis) общался на равных. Я растерянно огляделся. Куда же сесть? Может, снять со стула дядюшкину лютню или один из бюстов — Вагнера, Гёте или Ницше — с груды книг? Из кухни послышалось звяканье тарелок, потом раздался звон колокольца на входной двери — пришли новые посетители; снаружи все шло своим чередом. Я вдруг заметил перед свободным от книг кусочком стены узкую, обитую красным плюшем скамеечку для молитв, а над ней — распятие.
Конечно, я не очень-то верил нашим ассистентам. Они потихоньку бегали в уборную, чтобы покурить; у них были не глаза, а очки, через которые они таращились на чужой, враждебный им мир, словно через бойницы; от них уже после обеда пахло водкой, и они, призванные внести порядок в этот книжный хаос, к вечеру уже не в состоянии были упорядочить даже движения собственных рук и пальцев, не попадавших по клавишам машинок. Но это еще не означало, что все, что они говорили в скриптории, было выдумками и враньем. Совсем нет. Недавно, когда я, уже в третий раз, попросил у них одну рукопись о еврейских переселенцах, они поведали мне, что Кац каждый день заново переживает события Страстной пятницы — здесь, на этой скамеечке для молитв, ровно в три часа пополудни. Ложь? Ноги Его, пронзенные гвоздем, — прямо у меня над головой; капли водянистой крови падают на землю, солнечное затмение погрузило мир во мрак, римские солдаты кувырком летят под гору вместе со своими копьями и шлемами, а на вершине холма в облаке москитов истерзанное тело с нечеловеческим воплем в последний раз судорожно выгибается, словно желая освободиться от гвоздей, но бессильно повисает, хрипит и испускает дух так страшно, что поневоле бросишься на покрытую красным плюшем скамеечку, прижав сложенные вместе руки к подбородку, посмотришь снизу на ноги мертвого Иисуса и воскликнешь из самых недр души (как, по словам ассистентов, это делает дядюшка): «Ах, евреи-евреи! Проклятые евреи! Что же вы натворили!»
Я поднялся со скамеечки, торопливо перекрестился.
— Дядя, может, мне лучше зайти попозже?
43
Ну что ж, сказал наконец дядюшка, проблема деликатная, даже очень деликатная, однако он не их тех, кто отступает перед трудностями, au contraire, напротив, он привык хватать быка за рога, id est, следуя традиции латинян, он немедленно подкрепляет делом воинственный клич «In me- dias!». Итак, in medias! Как я уже, вероятно, успел усвоить, начал он медоточивым тоном своих экскурсий, в начале было Слово, затем библиотека, отсюда сам по себе встает вопрос: каким образом из слов возникли предметы?
— Да, дядя, — поспешил я согласиться с ним, — конечно же, вопрос встает сам по себе.
— Предметом нашего рассмотрения сегодня является пол, — начал дядюшка. — То есть половой аспект, — поправился он. — Но не будем отклоняться от темы, вернемся к словам, то есть к Слову. Слово, которое было в начале, должно было преодолеть это начало и, стало быть, себя самое, иначе бы оно никогда не родилось и не дошло до нас. Из этого мы заключаем, что слова суть нечто действительное, нечто живое. Они обладают силой, они хотят жить, действовать и размножаться. Поэтому они истекли в доисторические времена из Бога — Слова всех Слов — во вселенную и стали собираться в книгах, наполнять собой аптеки для души, где их систематизировали в каталогах, переписывали и распространяли, но силу размножаться и продлевать свое действие они не утратили, отчего древние греки — кстати, самый умный народ из всех когда — либо существовавших на земле — дали им очень точное и очень важное для тебя и твоих сверстников имя: logoi spermatikoi, по латыни: rationes seminales, что означает на немецком «семя разума». Bref: чему быть, того не миновать, того, что просится наружу, не удержишь внутри, и, конечно же, дорогой мой, этот процесс, который тем более, как правило, повторяется по ночам, — непростое испытание для нашей фройляйн Штарк. Бабские истерики, — пояснил дядюшка. — Не обращай внимания. Тебе не в чем себя упрекать. Слово внедряется в плоть, этого не избежал даже Бог, почивший на кресте в окровавленном теле Своего Сына, и признаюсь: истинное назначение моего ковчега я вижу в том, чтобы сеять logoi spermatikoi наподобие звезд, сыплющихся с неба во время звездопада. Зерна, которые мы сеем, падают где-то на нивы предметно-плотского мира, на плодородную почву, и рано или поздно принесут прекраснейшие плоды.
Я поднял левую бровь. Он тоже.
— Надеюсь, ты меня понял, nepos? Пожалуй, лучше всего будет, если ты при случае намекнешь ей, что твой дядя провел с тобой беседу in puncto puncti. [23]
— In puncto puncti, — повторил я ошарашенно.
Он утер пот со лба.
— Я всегда знал, что ты умный мальчик. Ступай на службу. В четыре у тебя экскурсия, кто-нибудь из ассистентов подменит тебя на выдаче башмаков. Стой! Погоди! — крикнул он вдруг мне вслед.
Я застыл на месте.
— Еще вот какой момент…
Пять шагов до двери. Я затаил дыхание. Еще один момент — теперь уже по поводу рода Кацев?
В коридоре послышалось шарканье множества ног — очередной автобус. Он же должен понимать, что меня ждут! Я медленно повернулся, напомнил о себе деликатным покашливанием, потом осторожно спросил:
— Да, дядя?.. Ты что-то хотел мне сказать?
Но он уже не слышал меня: он улетел к своему отцу-пустынножителю и, наведя на него маленькое солнце своей лупы, двинулся вслед за ним по переулкам чудесного города.
Я поспешил на кухню и, сияя от радости, сообщил фройляйн Штарк, что дядюшка провел со мной беседу in puncto puncti. Она недоверчиво посмотрела на меня.
— Как? — воскликнула она. — Он и в самом деле тебе все объяснил?..
— Да, фройляйн Штарк, он и в самом деле мне все объяснил.
— Ну слава Богу, — сказала фройляйн Штарк и, сняв с плиты таз, в котором только что прокипятила мою испачканную простыню, с многозначительной улыбкой Мадонны поставила его под раковину.
44
Лето вернулось. Было опять жарко. Жарко как в пекле. В зале пришлось завесить окна. Струящийся сквозь гардины оранжевый свет покрывал лица посетителей краской стыда. Они сонно бродили от Средневековья к барокко, от Востока (шкафы DD-QQ) к Западу (СС-РР). Картины, а вместе с ними смотрители словно расплывались и таяли в ранних удушливых сумерках. Фройляйн Штарк сидела на кухне, сунув ноги в таз с холодной водой, а дядюшка, то и дело оттягивавший пальцем ворот своей сшитой лучшим римским портным сутаны, выпивал по крайней мере столько же воды, сколько вина. Все вокруг поникли от жары, все засыпали на ходу Все, кроме меня. Меня жара не мучила, это неожиданно еще раз вспыхнувшее лето словно оттеснило осень в какую-то туманную даль и облачило немногочисленных посетительниц в такие легкие, воздушные одежды, что надевать им на ноги башмаки было одно удовольствие. Фройляйн Штарк? Она была где-то рядом. но на заднем плане: очевидно, она считала испачканную простыню скорее несчастным случаем, чем грехом. «Это бывает, — сказала себе, наверное, бывшая крестьянка. — Мы, женщины, тут ничего поделать не можем. И если это первая и последняя испачканная простыня — а пока что повода для сомнений нет, — то, пожалуй, можно закрыть глаза на эту историю». Она свое дело сделала — отправила меня в табулярий, к грозному судье, воспитание есть воспитание, это было сделано для моего очеловечения и обращения в христианство, но дальнейшие санкции или poenitentiae [24]in puncto puncti были не предусмотрены. Bref: я опять, уже в четвертый раз, вывернулся, и, конечно же, свои вечерние чтения я (вернее, не я, а школяр-семинарист) посвятил углублению знакомства с занятнейшими рассуждениями философа Канта о нравственности. Фройляйн Штарк, умевшая читать мысли, похоже, заметила это, во всяком случае, она больше не пыталась лишить меня башмачной должности, а дядюшка, хоть и был озадачен моим интересом к Канту все же радовался, что его nepos занят философией, а не своим каценячьим отростком. «Золотая пора!» — напрашивается отрадный вывод.