И вот теперь она сняла шелковый флажок, развевавшийся над киоском, вытащила на берег лодку, сложила солнцезащитные тенты и унесла их в сарайчик, служивший чем-то вроде медицинского пункта, словно это были первые раненые.
— Кто его знает, переживем ли мы вообще эту весну, — сказала фройляйн Штарк.
В конце лета 1939 года, когда началась война, Тереза, дочь бадмейстера, была лучшей ученицей молодого преподавателя гимназии Тассо Бирри, а этот Бирри, убежденный вандерфогель, [17]заядлый игрок на гитаре и фронтист, [18]в свое время видел на партийном съезде в Мюнхене самого фюрера и, пораженный его богоподобным германским взглядом и совершенно сухой подмышкой — когда тот вскидывал руку для приветствия своих соратников, — посвятил этому целую серию статей в газете «Остшвайц». Так что Кац хоть и разозлился, но ничуть не удивился, наткнувшись в один прекрасный день на одну странную письменную работу своей дочери. Тетрадь лежала на круглой, как карусель, скамье под ореховым деревом; горячий ветер, явно суливший грозу, как раз перевернул страницу, и Кац прочел: «Хайль Гитлер! Хайль Гитлер! Хайль Гитлер! Хайль Гитлер!» В тот же день вечером Тереза призналась, что эти слова ей было велено написать в наказание за одно дерзкое замечание по поводу оккупации Польши, и Йозефу Кацу пришлось взять на себя грехи дочери. А все это проклятое болото! Оно пока что не приносило ничего, кроме расходов и проблем, ибо он имел неосторожность не только взять аренду, но и обязательство в кратчайшие сроки отремонтировать запруду и привести в порядок трубы, чтобы обеспечить монастырь и близлежащие постройки водой из прудов для тушения возможных пожаров в случае военных действий, начала которых ожидали со дня на день. Чисткой труб занимались беженцы: евреи и коммунисты. Их привозили рано утром на телегах, судя по всему, из какого-то лагеря — никто толком ничего не знал; впрочем, так было даже лучше: «Тсс! Держи язык за зубами — у врага повсюду глаза и уши!» — призывал плакат.
Работой их Кац был доволен. Евреи спускались на веревках в трубы и выгребали все, чем они были забиты. Они уже заделали трещины в дамбе и соорудили под его руководством новую деревянную лестницу, ведущую) наверх. И все бы ничего, если бы среди них не оказалось одного типа с тоской в глазах, который задурил голову тринадцатилетней гимназистке своими опасными, крамольными взглядами.
Йозеф Кац был в полной растерянности. У таких, как Тассо Бирри, уже, кстати сказать, провозгласившего себя группенляйтером, [19]хорошая память, и когда придут немцы, за подобные речи, которые Тереза, как попка, повторяла за своим трубочистом, начнутся совсем другие наказания, посерьезней, чем эта идиотская пачкотня в школьных тетрадках.
— Скоро и на нашей улице будет праздник! — заявил самозванный группенляйтер. — Мы наведем тут железный порядок! И первыми исчезнут евреи, эти паразиты на теле народа.
Что делать? Пойти в городской совет, вернуть им этот пруд и опять начать все сначала?
— Пропади оно все пропадом, — сказал Кац. — Будь что будет.
Тут Штарк, покраснев до ушей, достала из кармана своего фартука трубку и сунула ее бедняге в рот. Тот печально раскурил ее, и вскоре Йозеф Кац, в прошлом фабрикант, ныне бадмейстер, а в будущем мой дед, так сроднился со своей трубкой горца, что уже почти не вынимал ее изо рта.
33
Если бы не этот проклятый нос! Мойнос. С тех пор как я решил поменять кожу, избавиться от своей каценячьей сущности, все получалось наоборот, племя Кацев не сдавалось, оно защищалось, оно завладело моими глазами, моим носом, и, странное дело — вскоре этот орган обоняния так распоясался, что мне иногда казалось, будто он вовсе не мой и повинуется не мне, а затянутым в чулки ногам той или иной посетительницы. Я подаю ей башмаки — это моя обязанность, — и тут каждый раз повторяется одно и то же чудо: льющееся сверху тепло погружает меня в облако женского аромата, пусть всего на несколько секунд, но этого достаточно, чтобы превратить служку-башмачника в щедро вознаграждаемого грешника, жадно пьющего вино благовоний. Удивительная история! С одной стороны, моя должность становилась все привлекательней, а женщины все красивей и мне все чаще хотелось, как кошке, потереться об их стройные ноги, с другой стороны, я все ощутимей превращался в того другого, в незнакомца, в которого совсем не хотел превращаться. Мое лицо, если это можно было назвать лицом, с недоумением, почти с отвращением таращилось на меня из зеркала в ванной комнате. Посредине торчал нос, и этот нос — невероятно, но факт! — морщился сам на себя, на свое собственное наличие.
А тем временем приходила следующая, надевала башмаки, и, хотя я по-прежнему был удручен тем, что пошел в породу Кацев именно своим носом, мне доставляло дьявольское удовольствие держать этот неисправимый нос как можно ближе к согнутому колену и жадно вдыхать все, чем веяло на меня от немецких туристок и белокурых учительниц из Берн-Бюмплица, — то колбасно — пряный дух жаркого из свинины, то рождественский аромат корицы, то запах крема «Нивея», то запах рыбы или каких-то неведомых, волнующих далей. Что за чудная это была жизнь! Я летал на своей куче башмаков от одного облака аромата к другому, от женщины к женщине, от юбки к юбке.
— Следующая, пожалуйста!
— Фффу!.. — кричит она. — Фу, что это там блестит?!
Дама с начесом! Смотрит на меня широко раскрытыми глазами, окаменев от ужаса.
Я прячу зеркальце в ладони, но уже поздно.
— Фу, гадость! — кричит она как резаная. — Гадость! Это же зеркальце!
— Мадам, — пытаюсь я спасти ситуацию, — без башмаков нельзя. Так положено.
— «Положено!» — передразнивает она меня. — Этот поросенок еще будет учить меня, что положено, а что нет! Ну погоди, ты у меня еще попляшешь!
Она яростно всовывает ноги в лапти и, угрожающе пообещав устроить мне веселую жизнь, стремительными шагами групповода-конькобежца скользит прочь, в зал.
Согласен, заглядывать под юбки с помощью зеркальца — не самое похвальное занятие, но что же делать, если это пока единственное средство вскрыть причину моего безумного любопытства? Какая же связь между мной и другим полом? Что меня так привлекает в их нижнем белье? Я должен разобраться в этом! «Быть молодым — значит собирать опыт», — еще совсем недавно поучал меня дядюшка. Вот я и собираю опыт и изо всех сил стараюсь пролить свет на все эти тайны и загадки.
Я осторожно заглядываю в зал. Дама с начесом пока еще в нерешительности. Пожалуйста, мадам, попробуйте обратиться к смотрителю, поезжайте на своих башмаках к одному из этих господ! Вряд ли он изъявит готовность принять вашу жалобу, ибо смотрители, да будет вам известно, очень высокого мнения о себе, почти высокомерны, они не желают иметь дела с низменными материями. Если вы попытаетесь сообщить кому-нибудь из них, что кто-то совал вам под юбку зеркальце, они воспримут это с тем же негодованием, с каким реагируют на неслыханный, но тем не менее ежедневно задаваемый вопрос «где здесь туалет?». Под действием монотонных будней, слившихся в одно бесконечное целое, смотрители постепенно начинают путать себя с охраняемыми картинами и предметами, объяснял мне дядюшка. Они взирают на шаркающих мимо них со скучающей миной или с гордым видом всезнайки обывателей, как умирающая Цецилия, как воплощенная китайская мудрость или вырезанный из слоновой кости переплет Библии, и при всем желании не могут понять, почему у всех посетителей перед лицом величайших культурных святынь Запада на уме только одно: где туалет? Вы меня поняли, госпожа групповод? Вы имеете дело не со смотрителями, а с Цецилией, жестоко истязаемой мученицей, и будьте уверены: ваша жалоба отскочит от ее близкой к райскому блаженству улыбки страдания, как от стенки горох!
Остаются, правда, еще ассистенты. Они, разумеется, охотно выслушают жалобу, это вне всякого сомнения (наши барабанщики смерти — большие любители скабрезностей), но исключительно ради собственного развлечения, ибо тот, кто сам страдает от гнета фройляйн Штарк, вряд ли принесет товарища в жертву ее благочестию.