София кивнула.
И начала стегать его по рукам. Давиду было больно, и он видел, что ей это неприятно. Однако никто из них не издал ни звука. Вернее, уже в самом конце у нее в груди что-то дрогнуло, она словно всхлипнула и быстро глотнула воздух. Наказание было окончено, она снова посмотрела ему в глаза и скрылась за спинами девочек.
Давиду пришлось назвать свое имя, чтобы Волчица отпустила его обратно в лагерь. Она все равно узнала бы его. Он шел через лес и плакал из-за предательства Ханнеса, из-за всего, что ему пришлось увидеть и пережить. Да и руки тоже болели. Но главной причиной его слез были черные глаза и короткий всхлип девочки, которую звали София.
Ротмистр Риндебраден мрачнее тучи ходил по своему кабинету и все больше распалялся. Окаменевший Давид слушал раскаты грома. В конце концов его высекли. Потом отправили спать. Без ужина.
В спальне он увидел Ханнеса. Тот сидел на своей кровати и, по-видимому, ждал Давида.
— Он очень сердился? — спросил Ханнес. Давид не удостоил друга даже взглядом и начал спокойно раздеваться. Он был рад, что не заплакал во время экзекуции.
— Я же не знал, что так получится, — сказал Ханнес, увидев его лицо.
Давид натянул ночную рубашку.
— Я просто не удержался, — тихо сказал Ханнес. — И не бойся, я никому не расскажу о том, что… там произошло.
Давид по-прежнему молчал.
— Ты же сам сказал, что хотел бы оказаться в воде среди них. — Ханнес выжал из себя улыбку. Давид лег.
— Какая она злобная, эта Волчица, правда?
— Покойной ночи, — сказал Давид.
— А как зовут девочку, которая стегала тебя по рукам?
Давид приподнялся на локте.
— Послушай, — мрачно сказал он. — Мне не разрешили ни с кем разговаривать и приказали сразу же лечь.
— Понятно. — Ханнес не спускал с него глаз. — Прости, что так получилось. Только это я и хотел сказать тебе.
— Ладно. — Давид задумался. — Да я и не сержусь.
— Спасибо. Он спрашивал, кто там был еще?
— Я не ябеда.
— Ну, я пошел, — помолчав, сказал Ханнес. — Покойной ночи.
Давид уснул не сразу. В спальне было непривычно тихо, за окнами синел ранний вечер. Так рано он не ложился уже очень давно. Что-то в этой синеве, в тишине большой комнаты и звуках жизни за окном заставило его вспомнить время, когда он был совсем маленький. Или лежал больной. Вместе с тем он чувствовал себя большим, почти взрослым, во всяком случае взрослее, чем утром. Давид закрыл глаза и прислушался к своему телу. Ему было еще больно, но он ощущал не только боль. Что-то, что было им самим, заполнило его целиком, до самых кончиков пальцев, как бывает, когда надеваешь перчатку.
Давид открыл глаза. Он и в самом деле больше не сердился на Ханнеса. А может быть, и на Волчицу. Но на Ханнеса точно не сердился. И от этого он, как ни странно, испытал острую, ликующую радость. Давид посмеялся бы сейчас, если б ему было с кем смеяться. Он лежал и улыбался. Потом закрыл глаза и стал думать о девочках.
Он бы провалился сквозь землю, если бы снова встретил хоть одну из них… Перед ним возникали обнаженные тела девочек. Они возбуждали его. Но он сдерживал себя и дремал, погруженный в мечты…
Наконец перед ним возникла она. Большие черные глаза, темные волосы. Он быстро сел в кровати и покачал головой. От мучительного стыда его бросало то в жар, то в холод. Радость исчезла. Он опять испытал пережитое унижение. Упав на подушку, Давид тихо выругался. Он был рад, что больше не поедет в лагерь.
С этой мыслью он заснул.
И когда той же осенью в Вене пришло время бармицвы, это была уже ненужная церемония. Давид, сам того не сознавая, уже расстался с детством, расстался в тот самый день, когда вместе с Ханнесом отправился подглядывать за девочками.
Но ту черноглазую девочку, Софию, до возвращения в город он увидел еще раз. В последний вечер. Давид закончил прополку — это было одно из наказаний по системе ротмистра Риндебрадена — и пошел вместе с Ханнесом на озеро удить рыбу. Стемнело, но расходящиеся по блестящей воде круги еще были видны. Они перестали удить, просто сидели и беседовали. Их дружба по-своему укрепилась за эти последние три дня. И когда они возвращались в лагерь, настроение у них было прекрасное.
Впереди зашуршал гравий, и перед ними на тропинке неожиданно появилась девочка. Они остановились как вкопанные. Давид сразу узнал ее. Глаза у нее были такие же большие и серьезные, как тогда, и лоб такой же белый. Нет, теперь в темноте он казался еще белее. Давиду захотелось убежать. Просто дать дёру. Но Ханнес многозначительно и коротко, по-взрослому кивнул девочке и пошел дальше один.
Девочка сделала шаг по направлению к Давиду, потом еще один. И с каждым ее шагом он чувствовал, как его охватывает странное оцепенение. Наконец она остановилась рядом с ним.
— Ты тоже живешь в Вене? — спросила она.
— Мм… — От волнения у него пропал голос.
— Я улизнула из лагеря, понимаешь. Там у нас прощальный костер и всякое такое. — Она робко улыбнулась. Давид и не знал, что девочки тоже нарушают правила. Ему опять захотелось убежать.
Она бесцеремонно схватила его ладони и стала разглядывать. Должно быть, они выглядели неважно, потому что она нахмурилась. После прополки ссадины были забиты землей.
— Тебе больно? — По ее лицу скользнула улыбка.
— Нет. Нет. — Он отрицательно помотал головой. — Совсем не больно. — Но она продолжала держать его руки в своих. Беги, Давид! Беги! В нем поднялась и опустилась волна стыда: он и не знал, что девочки могут быть такие… такие раскованные.
— По утрам в воскресенье я бываю в Шёнбрунне, — сказала она. — Но очень рано. Чтобы увидеть императора, если он поедет в Ишль.
— Угу, — буркнул Давид. Наконец она отпустила его ладони, положила руки ему на плечи и прижалась к нему.
На несколько мгновений весь мир сосредоточился только в этих руках, лежавших у него на плечах, в ее нежном лице и губах. Потом Давид вырвался и бросился бежать в лагерь.
— Давид! — крикнула она ему вслед…
На другой день Давид вернулся в Вену с письмом от ротмистра Риндебрадена.
Он передал это письмо отцу в конторе музыкального магазина. Отец строго посмотрел на Давида, вскрыл конверт и стал читать, поглаживая рукой свою седеющую пышную бороду.
Давид стоя ждал. Если он выдержал порку ротмистра Риндебрадена, он выдержит и то, что ему предстоит здесь. Правда, теперь он уже не был в этом уверен.
— Давид, — сказал отец, дочитав письмо. — Подойди ко мне, — Давид повиновался. Отец грустно посмотрел Давиду в глаза. За окном грохотали экипажи, звенели трамваи.
Потом отец залепил ему оплеуху.
— Скоро тебе предстоит бармицва, — сказал он. — Наш дом никогда не был слишком правоверным, и, боюсь, сегодня все связанное с религией значит гораздо меньше, чем в мои детские годы. Тогда все было иначе. Мне бы хотелось, чтоб ты пережил то же, что в свое время пережил я. Проникся той же серьезностью… Раньше не было принято, чтобы еврейская молодежь так много общалась с другой молодежью. А насколько я понял из этого письма… Наверное, в наше время мораль была выше, обычаи строже. — Он замолчал, лицо у него было усталое. Раньше отец никогда не говорил так с Давидом, особенно о вере и морали. У отца был музыкальный магазин, он продавал музыкальные инструменты и ноты, любил поговорить о музыке, водил детей в Бургтеатер, приглашал к себе домой коллег и музыкантов. Но, рассуждая о вере, иудаизме и морали, он, как правило, ограничивался прописными истинами. Таким, как сейчас, Давид отца еще не видел. Отец почти расчувствовался. Обычно он был строг и огорчался, если ему случалось наказывать своих детей.
— Думаю, мы больше не будем к этому возвращаться, — помолчав, сказал он. — Скоро ты будешь принят в нашу общину в качестве взрослого человека. Не знаю, придает ли этому значение нынешняя молодежь. Но с сегодняшнего дня я больше не буду тебя наказывать. Обещаю тебе.
Давид с удивлением смотрел на отца.