Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— И самый прекрасный узор в этой мозаике, самый красивый и самый истинный, — это наука. В лабораториях, анатомических театрах и обсерваториях укладывается камень за камнем для будущего человечества. Это долгая и кропотливая работа. Но она ведет нас вперед. А индивид, который участвует в этой работе, значит не больше, чем то, что он делает; его жизнь и его душа не значат ничего — он все равно что служитель в храме, он несет жертву к алтарю, смиренно и самоотверженно. И все. Не больше того. А работает он с радостью или с печалью, к сути дела отношения не имеет.

Джейсон бросает на отца быстрый взгляд, ему тревожно. Доктор немного бледен от постоянной усталости.

— Это столетие дало нам паровую машину, электричество и газ. Процессы, на которые прежде требовался долгий изнурительный труд, теперь происходят в пятьдесят, в сто раз быстрее. Придет время, когда укрощенная природа, с помощью науки конечно, даст нам столько сил, что мы уже с полным основанием сможем говорить о благосостоянии масс. О культуре для масс, о столетии господства масс…

— Культура для масс, — говорит мать. — Ты и в самом деле думаешь, что люди когда-нибудь смогут наслаждаться…

— Так должно быть! — восклицает отец. — Другого пути нет. Мы идем к этому. Сегодня образование доступно меньшинству. Но когда-нибудь мы доживем до того, что техника и наука принесут свет, свет и образование для…

Джейсон осторожно трогает руку отца. Отец смотрит на него; одно мгновение он еще как будто отсутствует, но потом улыбается, почти так же, как всегда.

— Завтра, — говорит он, — завтра мы пойдем в один магазин, где продают экзотических животных. Там мы купим личинок. Личинок шелкопряда. Через месяц личинки спрядут коконы, и спряденная ими нить будет шелковая, чистый шелк.

— Шелк, — тихо повторяет Джейсон.

— Несколько коконов мы опустим в кипящую воду, чтобы шелкопряд умер до того, как он выйдет из кокона, повредив нить. Потом нить можно смотать.

При этих словах лицо у отца светлеет.

В церкви полно народу. Родители молятся. Отец так стискивает руки, что у него белеют суставы.

Но на другой день в больнице зарегистрирован первый случай холеры, и шелкопряду приходится подождать.

* * *

Джейсон поднимает футляр со скрипкой, чемодан и идет дальше.

Верни мне то время, думает он. Верни мне верное время. Когда все было отмечено незыблемостью, вечностью. Когда каждое действие, каждый человек — в том числе и я сам — были исполнены значения и вечности.

Верни мне то время.

Он стряхивает с себя эти мысли. Пересекает Саутуорк-бридж. Постепенно улицы заполняются людьми. Приятное чувство легкости и достижимости пропадает, и Джейсон больше не слышит своих шагов. Зато он ощущает слабое посасывание под ложечкой.

Ты же ничего не ел, думает он. У тебя еще много времени. Тебе еще не скоро надо быть на вокзале. Ты должен поесть до того, как пойдешь на вокзал Ватерлоо.

То же утро
Лондон. Вокзал Ватерлоо, 7.05

Большая стеклянная крыша вокзала незаметно дрожала над гулом поездов и толпы. Высоко вверху с одной стальной балки на другую перепархивали голуби, не обращая внимания на вокзальную суету. Мириады стеклянных квадратиков крыши медленно светлели по мере того, как снаружи усиливался и проникал внутрь дневной свет.

В зале, прислонившись к газетной тумбе, стоял Давид. Он был очень юн, почти мальчик, и по его виду сразу было понятно, что жизни он еще не нюхал. У него была густая черная вьющаяся шевелюра, слишком пышная и непослушная для него. Тонкие и чистые черты лица, узкие плечи. Юношеская неопытность подчеркивалась его одеждой, лучшей из того, что можно было купить в магазине готового платья, и говорившей о том, что она была выбрана заботливой материнской рукой. Шляпу он держал под мышкой. Багаж — футляр со скрипкой и чемодан — стоял у него между ног. Давид все время зевал. Он думал: если он сейчас не придет, я упаду в обморок.

Когда Давид закрывал глаза, ему казалось, что он находится внутри большого гудящего колокола. Со всех сторон до него доносились запахи, обычные для железной дороги, — угля, дыма, машинного масла и смолы. Но, непривычно терпкие и смешанные с шумом вокзала, в то утро они казались ему незнакомыми.

Давиду было не по себе. Вокруг на чужом для него языке кричали мальчишки-газетчики, он не понимал ни слова. Их громкие крики сливались в одну протяжную, таинственную, жалобную песнь. И именно потому, что Давид ничего не понимал, но знал, что их крик содержит какой-то смысл, ему чудились в них опасные намеки; собственные смутные мысли, не подчинявшиеся разуму, тревожили Давида. И от страха точно иглами кололо сердце.

Давид первый раз был в Англии и, строго говоря, вообще за границей. Он не думал, что все здесь окажется настолько чужим. Будто он попал на чужую звезду. Даже самые обычные вещи, дома или деревья, здесь были какие-то другие, действительность словно исказилась. Иные краски, иной свет. Давид заметил, что воспринимает все более остро, чем всегда; новые впечатления прочно врезались в его память.

Это началось в первый же вечер в Лондоне, три дня назад. Давид не мог без ужаса даже вспомнить о том случае. На узкой улочке его остановил какой-то невысокий человек в котелке, он что-то быстро говорил и протягивал Давиду плоскую коробку, в которой что-то лежало. Хотел продать? Или просто отдать? Уловить смысл Давид не мог и не знал, как избавиться от этого человека. Его лицо, голос и рот до сих пор стояли у Давида перед глазами. В коробке лежали какие-то черные бесформенные комки, незнакомец схватил один комок и сунул Давиду в лицо. От комка шел резкий запах, Давид испугался и попытался уйти. Но человек с комками не отставал от него, он все говорил, говорил и шел следом, размахивая на ходу этим непонятным комком. В конце концов Давиду, точно воришке, пришлось убежать от него, зажав под мышкой футляр со скрипкой и чемодан.

В тот же вечер, но уже позже, его остановила молоденькая худая девушка с голыми, посиневшими от апрельского воздуха руками. Ей тоже что-то было от него нужно, но на этот раз Давид понял, в чем дело. Он быстро ушел от нее, от ее больших серых глаз.

— Please, sir, — бормотала она у него за спиной. — Please.

Наконец он избавился от нее. В маленьком грязном пансионе, — или лучше сказать ночлежке? — где он остановился, он не понял ничего, что ему сказали, кроме цены. Это было убогое заведение с клопами и подозрительным шумом в соседних комнатах по ночам. Давид плохо спал в Лондоне. Он все больше и больше раскаивался в своей затее. Что я здесь делаю? — думал он. Как мне взбрело в голову приехать сюда? Когда он вспоминал, чем был вызван его отъезд из дому, а именно об этом он и думал, стоя на вокзале Ватерлоо, ему казалось, что он просто сошел с ума. Вся эта затея с отъездом и то, что дало ей толчок, представлялось Давиду не важным и бессмысленным по сравнению с неудобствами и страхом, которые ей сопутствовали. Почему он не бежит отсюда? Надо сесть на первый же поезд, идущий в Дувр, и уехать на континент, вернуться домой. Давиду пришло это в голову в то утро, когда, завтракая в своей ночлежке, он обнаружил ноготь в поданной ему водянистой яичнице, которая выглядела так, словно ее кто-то не доел. Будучи неискушенным, Давид принял ноготь за дурной знак. Его останавливало только почти полное отсутствие денег, он думал, что их не хватит на далекий путь до Вены. К тому же он дал слово и даже подписал соглашение. Однако главная причина, по которой он находился здесь с твердым намерением осуществить свое решение, заключалась все-таки в другом: как к нему отнесутся, если он вернется домой, поджав хвост? Это было бы позорно, мучительно и попросту невыносимо после такого прощания с городом своих предков. У Давида не хватило мужества, чтобы пойти в Каноссу. Кроме того, он считал, что человек должен довести до конца задуманное, иначе он никогда не возмужает. Все остальное — трусость. А он вовсе не трус.

5
{"b":"160503","o":1}