У моего отца был приход в Лидском предместье, которое на протяжении десятилетий постепенно приходило в упадок Церковь была огромная, в неоготическом стиле, из потемневшего красного кирпича. Не помню, чтобы хоть раз она была полна. Ее построили на вершине холма богатые промышленники и торговцы, которые из поколения в поколение жили вокруг в больших каменных особняках с видом на свои фабрики, склады и спускавшиеся уступами по склонам холма улицы, где обитали рабочие. Когда мой отец получил этот приход, там еще оставались владельцы особняков — управляющие высшего звена, — но большие дома в основном уже были разделены на квартиры, заселенные в пятидесятые годы многодетными семьями выходцев из Азии. Мой отец был честным, благонамеренным человеком, который читал «Гардиан», когда газета еще называлась «Манчестер гардиан», и делал все от него зависящее, чтобы церковь откликалась на нужды жителей «старого города», но «старый город», похоже, не очень был в этом заинтересован, если не считать свадеб, крестин и похорон. Моя мать неизменно его поддерживала, экономя и откладывая деньги, чтобы воспитать детей в респектабельном стиле среднего класса на скудное жалованье священника. Я была вторым ребенком. Мы все ходили в местную классическую школу для девочек, но жили словно бы в культурном вакууме, изолированные от жизни наших ровесников. Телевизора у нас не было, отец не одобрял, а кроме того, мы не могли себе его позволить. В кино мы ходили редко, а впечатления были так сильны, что выбивали меня из колеи, поэтому ребенком я скорее страшилась этого. Патефон у нас был, но записи только классические. Мы все учились играть на разных музыкальных инструментах, но никто из нас не обладал настоящим талантом, и когда, бывало, вся семья садилась и, спотыкаясь, одолевала какое-нибудь камерное произведение, начинали выть соседские собаки. Мы вели трезвый образ жизни — опять же наполовину из экономии, наполовину из принципа. И все очень любили поспорить. Спор на очки во время семейных трапез был излюбленной формой отдыха.
Пузана это совершенно сбило с толку. Он вообще не привык к семейным застольям. Они с матерью, отцом и братом очень редко собирались за столом вместе, если не считать обеда в воскресенье и в другие выходные дни и праздники. И он, и его отец, и брат — все ели дома порознь, в разное время, не совпадая ни друг с другом, ни с миссис Пассмор. Когда вечером все возвращались домой, с работы или из школы, она каждого спрашивала, чего ему хочется, а потом готовила и подавала еду, словно в кафе, а они ели, читая кто газету, кто книгу, прислоненную к солонке. Я глазам своим не поверила, когда первый раз оказалась у них дома.
Лоренса наш домашний уклад тоже удивил. Однажды он назвал его «таким же архаичным, как «Сага о Форсайтах»: сбор en famille два или три раза в день, чтение молитвы до и после еды, полотняная салфетка, которую ты, поев, должен сложить в свое личное кольцо, чтобы лишний раз не стирать, и для всего свои столовые приборы, какими бы старыми и потускневшими они ни были — суповые ложки для супа, рыбные ножи и вилки для рыбы и так далее. Готовили у нас просто отвратительно, а если что и получалось вкусно, все равно нельзя было наесться вдоволь, зато все подавалось с подобающими церемониями и этикетом. Бедный Пузан в те первые выходные все перепутал. Он принялся есть до того, как подали всем, ел суп десертной ложкой, а десерт — суповой и совершил все возможные faux pas, над которыми мои младшие брат и сестра посмеивались в рукав. Но что действительно поразило его, так это наши пикировки во время застолья. Правда, назвать их настоящей дискуссией было трудно. Отец считал, что побуждает нас мыслить самостоятельно, но в действительности накладывал очень строгие ограничения на то, что разрешалось говорить. Например, нельзя было оспаривать существование Бога, или истинность христианства, или нерушимость брака. Мы, дети, очень скоро приспособились к этим рамкам, и домашние беседы стали больше напоминать игры по набиранию очков, главным было дискредитировать брата или сестру в глазах других членов семьи. Если ты неправильно употреблял слово или допускал какую-то фактическую ошибку, остальные обрушивались на тебя со всей беспощадностью. С этим Пузан вообще не мог справиться. Разумеется, много позже он использовал это в «Соседях». Спрингфилды и Дэвисы в основном списаны с моей и с его семьи, mutatis mutandis
[45]. Спрингфилды абсолютно светские люди, но эта смесь надменности и склонности поспорить, неосознанный снобизм и предрассудки - все восходит к первому впечатлению Пузана от моей семьи, тогда как более шумные Дэвисы - в чем-то идеализированный образ его семьи, дополненный дядей Бертом и тетушкой Молли. Думаю, именно поэтому мне его программа никогда особенно не нравилась. Она пробуждает слишком много болезненных воспоминаний. А наша свадьба вылилась в настоящий кошмар - два совершенно несовместимых, раздражавших друг друга семейства.
Почему я за него вышла? Я думала, что люблю его. Может, и любила. Что такое любовь, кроме твоего убеждения, что ты любишь? Я страстно желала взбунтоваться против своих родителей, не зная, как это сделать. Брак с Пузаном был способом заявить о своей независимости. И мы оба отчаянно хотели сексуальных отношений — я имею в виду обычный аппетит юности, — но все равно я и помыслить не могла о них вне брака. И потом, в те дни Пузан был неотразим. Он верил в себя, в свой талант и меня заставил верить. Но самое главное, с ним было весело. Он умел меня рассмешить.
Часть третья
Вторник, 25 мая.Платаны у меня под окнами оделись листвой: довольно безжизненной, анемичной листвой, и цветов на них нет, не то что кремовые фаллические свечки каштанов за окном моего кабинета в Холлиуэлле. И белки, само собой, по этим веткам не носятся, чему тут удивляться. Учитывая уровень загрязнения воздуха в центре Лондона, я должен еще сказать спасибо — и я говорю, — что здесь хоть деревья растут. Между Бруэр-стрит и Риджент-стрит есть узенький, ничем не примечательный проход, который называется Воздушная улица; я всегда усмехаюсь при виде таблички с этим названием. Именно усмехаюсь, а не смеюсь, потому что улочка эта неизменно забита транспортом, который изрыгает канцерогенные выхлопы, так что хочется покрепче сжать губы. Воздушная улица. Не знаю, почему она так называется, — продавая здесь воздух в бутылках, можно сколотить состояние.
Теперь, когда я постоянно живу в этой квартире, она вызывает у меня приступы клаустрофобии. Мне не хватает благоуханного воздуха Холлиуэлла, не хватает белок, играющих в саду в догонялки, не хватает тишины, какая бывает днем на улицах предместий, где летом самый громкий звук — отдаленное жужжание газонокосилки или чпоканье теннисного мяча. Но я больше не мог выносить напряжения, живя в одном доме с Салли. Молча, с каменным лицом проходить мимо нее на лестнице или в коридоре; обмениваться краткими записками-обвинениями («Если ты непременно хочешь замачивать свое белье, пожалуйста, вынь его до того, как подойдет моя очередь пользоваться хозяйственной комнатой». «Поскольку в последний раз ополаскиватель для посудомоечной машины покупала я, возможно, теперь это захочешь сделать ты»); прятаться, когда она открывает парадную дверь соседу или торговцу, чтобы избежать вынужденного общения с ней в их присутствии; снимать трубку, собираясь позвонить, и бросать ее как ошпаренный, потому что Салли уже говорит, а потом превозмогать искушение нажать кнопку и подслушать… Кто бы ни придумал эту забаву с «раздельным хозяйством», он обладал наклонностью к садизму… или извращенным чувством юмора. Когда я описал все это Джейку, он сказал:
— А знаешь, это отличная идея для ситкома.
С тех пор я с ним не разговариваю.
Вернувшись к ведению этого дневника, я испытываю странные чувства. В моих записях довольно большой пропуск. После того вечера, после заявления Салли, произведшего эффект разорвавшейся бомбы (кстати, почему так говорят? Что имеется в виду — граната, или мина, или примитивная авиабомба вроде тех, что метали из открытых кабин старых бипланов? В словаре ничего не нашел), — после того как Салли ворвалась в кабинет в ту пятницу вечером и объявила, что хочет жить отдельно, я несколько недель был слишком расстроен, чтобы писать, пусть даже и в дневнике. Я был вне себя от ревности, злости и жалости к себе. (Вот хорошее толкование выражения «вне себя»: ты настолько переполнен отрицательными эмоциями, что твой разум отделяется от тела, связь между ними нарушается, и ни один не в состоянии выразить боль другого.) Я мог думать только о том, как досадить Салли: создать проблемы с деньгами; выследить и разоблачить любовника, который, я был уверен, у нее есть; самому закрутить с кем-нибудь роман. Интересно, как мне могло прийти в голову, что это, последнее, средство хоть каплю ее взволнует? Даже если бы я сделал что хотел, как бы я сообщил ей об этом, ведь тогда она могла бы подать на быстрый развод в связи с изменой. Если бы я попытался разобраться в запутанных и изношенных проводах своих тогдашних мотиваций, мне пришлось бы признать, что я просто силился наверстать упущенные возможности разгульной жизни.