В Хамаре и окрестностях было несколько супермаркетов «Киви», и «Киви-на-шоссе» был одним из них. Он сам никогда не заходил в этот магазин. Однако ему было хорошо известно его местоположение: он находился всего в трехстах метрах от виллы Скугли.
15
— Ты должен немедленно рассказать мне все, что знаешь об этой семье.
Анита пришла домой раньше него, поэтому ей предстояло готовить ужин, что ее вовсе не радовало. Он понял это по ее голосу и предложил помочь помыть салат. С ее переездом он начал есть много салата. Он посчитал, что ничего страшного в этом нет, и скоро заметил, что брюки стали лучше застегиваться в поясе. Сегодня на ужин куриный салат со свежеиспеченным батоном. Вообще-то, батон у них запрещен. Как и курица-гриль («в ней слишком много соли и специй»). Значит, делая покупки, Анита волновалась. Зато до майонеза дело все-таки не дошло, с облегчением подумал он.
— Еще что-нибудь рассказать? — Тщательно порвав салатные листья, он сложил их в дуршлаг (француз лучше зарежет собственную бабушку, чем притронется ножом к салату, — так она говорила).
— Ты вообще ничегоне рассказал… — раздалось в ответ. Она смотрела не на него, а на курицу, которую одной рукой держала, а другой — обрезала с нее мясо.
— Анита, это было почти тридцать лет назад.
— Самые важные события случились именно тогда. — Она продолжала обрабатывать курицу. — Мы перерыли горы блокнотов, школьных фотографий, аттестатов, семейных альбомов, фотографий с первого причастия и сувениров. Там есть целый шкаф, набитый вырезками из газет, где встречаются упоминания о Хаммерсенгах — о детях или родителях, обо всех сразу или о ком-то одном! Спортивные мероприятия, любительский театр, выступления, все, что угодно, начиная с семидесятых и заканчивая началом восьмидесятых. Это похоже на подробное, ежемесячное описание жизни какой-нибудь звездной семейки. И все это происходило примерно двадцать пять лет назад. А потом все обрывается!
— И на это ты убила весь день?
— Угадал! — Она быстро вылила салатную заправку в большую миску. — Похоже, даже Снупи под конец поднадоело.
— Послушай, в ней есть чеснок?
— Никто еще не умирал от капельки чеснока!
На этом споры о чесноке на сегодня были закончены. Конечно, она была права: чеснок — растение очень вкусное и полезное для здоровья, и отказываться от него старомодно, вот только привкус чеснока еще долго оставался у него в горле после того, как чеснок попадал в желудок.
— Ну, это объясняется совершенно естественно.
— И как же?.. — Она готова была развязать войну. Как дикое животное, она оторвала остатки куриного мяса от костей, схватила дуршлаг, вывалила его содержимое в салатную миску, а потом туда же бросила мясо.
— Например, тем, что дети выросли и разъехались. А это может многому положить конец. — Он чувствовал себя так, словно произнес реплику из дешевой пьесы. Он понимал, о чем она говорит. Понимал, но не мог заговорить об этом. Не мог даже думать о том, что все это значило.
— Да, это похоже на правду… — Видимо, это не особо ее убедило. — Их дети действительно разъехались, это точно. От них и следа не осталось.
— Это странно, понимаю.
— Почему? Ведь такие сплоченные семьи — я бы даже сказала «команды» — не разваливаются?
— Ты разговаривала с Кронбергом?
— А тыс ним говорил?
— Вчера. Совершенно случайно. Он выяснил, что дочь уехала в Данию, там училась в школе хиппи, потом выскочила замуж за иностранца и тут же развелась. А больше ничего. Сын работал в нефтяном секторе за границей. Его следы теряются в Венесуэле почти двадцать лет назад.
— Тебе небезразлично!
— Все так и стремятся поговорить со мной об этом. Все полагают, что мне небезразлично, ведь я был знаком с ними и три года учился с их сыном.
— Тебе не вывернуться, даже если будешь называть своего старого дружка Клауса «их сыном».
— Ладно-ладно, мы одно время дружили.
— И каким он был?
— Неплохим, но немного своеобразным.
— Что значит «своеобразным», а, Юнфинн?
— Он был вроде как отстраненным. Хорошо учился, но его интересовало вовсе не это. Его голова была забита музыкой. Уже тогда он был отличным скрипачом. И, как все подростки, всячески пытался культивировать в себе мужественность, но у него не очень получалось, и его отец немного давил на него. Георг, помнится, любил высказываться на его счет, я уж не знаю, как это воспринимал сам Клаус, потому что тогда мы уже перестали общаться.
— А почему вы перестали общаться?
Он вытер полотенцем руки и, не зная, чем еще их занять, принялся резать батон.
— Хм… почему так бывает? Возможно, он немного надоел мне. Он хвостом ходил за мной, стал казаться слишком навязчивым. А потом прекратил, будто зашел уже слишком далеко.
— А потом?
Придется ему продолжить рассказ, надо только рассказать о чем-то не относящемся к делу.
— Я успешно занимался спортом, и мальчишки это ценили. Он же был неспортивным и пользовался моей славой. Это всем было ясно, и его невзлюбили. Грустно сейчас это вспоминать, но, когда тебе семнадцать, о таком не задумываешься.
— Когда тебе сорок три, о таком задумываются еще меньше.
— Ты о чем это?
— С тех пор как ты съездил на виллу, Юнфинн, ты сам не свой. Не стану утверждать, что я знаю тебя, как свои пять пальцев, но прежде я тебя таким не видела. Если тебе сложно говорить об этом, то давить я не буду, но я просто прошу тебя все обдумать, — может, ты вспомнишь что-нибудь, какую-нибудь зацепку, которая поможет раскрыть эту тайну, которая всплыла только сейчас, спустя много лет.
— Ты хочешь сказать — не тайну, а ложь.
— Ну, хорошо, ложь… — Увидев, что он не хочет больше ничего говорить, она спросила: — Не хочешь об этом?
Он покачал головой. Ему было не по себе. Он хотел быть с ней честным, не скрывать ничего. Следовало объясниться, это могло помочь ей в работе. Он не хотел причинять ей страдания из-за событий многолетней давности, о которых, как ему казалось, он уже забыл и которые вычеркнул из памяти.
— Я имею в виду ложь о счастливом семействе, — ответил наконец он. — Но ты и сама о ней догадалась. Если честно, Георг Хаммерсенг был авторитарным типом, подчинявшим себе всех вокруг, и в конце концов его родные отвернулись от него. — Валманн вдруг со всей ясностью вспомнил школьный двор с темными пятнами на асфальте, пару лавок, переполненные мусорные баки и вереницу прислоненных к ограде велосипедов. И машину Георга Хаммерсенга, «мерседес» без единого пятнышка на темном лаке, припаркованный прямо напротив входа, где вообще-то парковать машину было запрещено. Три раза в неделю он приезжал туда, дожидался Клауса и отвозил его на тренировки. Бег, легкая атлетика, теннис. Клаус должен был успеть везде, хотя очевидно было, что спорт — не его призвание. — А жена его была эдакая неженка, которая дышала только искусством… — В собственном прекрасном мире (подумал он про себя), и в этом мире, думал он, милая мама Клауса умела улыбаться тебе так, словно именно ты был сейчас для нее самым желанным гостем. Умела слушать тебя так, будто особенно ценила сказанное тобой, умела превращать звуки пианино в весну. («Тебе понравилось, Юнфинн? Это Шопен. Его музыка складывается из чувств, а не из нот…» И его рука ощущает тонкую прохладную ткань ее платья.) Клаус рос между этими двумя. Такого материала могло бы хватить на полдюжины бульварных семейных романов.
— Значит, по-твоему, нет ничего странного в том, что дети уехали из дому и исчезли?
— Лучше задаться вопросом, почему жена тоже не сбежала. — И тут же подумал, что зашел слишком далеко. Произнося эти слова, он словно оскорбил что-то в своем сознании. Вдобавок он еще и расстроился оттого, что ведет себя глупо, нелогично и неумело.
— Почему она не уехала? — Его собственный вопрос, как бумеранг, вернулся к нему.
— Она заболела. Состояние ее ног ухудшалось, операции делали все чаще и чаще. В конце концов она стала инвалидом.