Он слез с велосипеда и прислонил его к ограде. Ему не следовало приезжать сюда. Ей он сказал, что просто немного покатается. Полуправда — это наполовину ложь. Он никак не мог успокоиться после ее рассказа. Голос разума говорил, что поездка сюда ничего не прояснит. Наоборот — один вид дома и сада вызвал у него волнение. Если его заметят, то устроят взбучку и ему, и Аните. Несмотря на это, он быстро и уверенно направился к вилле, шагая по выложенной каменными плитами дорожке и чувствуя себя так, будто он вернулся домой. Он не стал подходить к главному входу, а наклонившись, завернул за угол, к двери в цокольный этаж, комнату для стирки и подвал, в котором Пыли старая прачечная, небольшая мастерская и комната Клауса в его бытность школьником. Сюда он приглашал иногда друзей, когда возникала потребность продолжить вечеринку. Здесь он мог играть на скрипке, никому не мешая. Проскользнув туда, они могли даже нацедить немного смородиновой настойки из бутыли папаши Хаммерсенга, припрятанной в прачечной за чаном для кипячения. Туда-сюда, через низкую заднюю дверь с цинковой обшивкой, словно воришки.
Собственные неслышные передвижения качались ему необыкновенно смешными: словно солдат «коммандос», он двигался вдоль стены, словно боялся, что его вдруг заметят (а ведь он действительно боялся!). Он будто получил подробные указания, куда двигаться и что предпринимать дальше (на самом же деле он не имел ни малейшего представления об этом!). Под влиянием обстановки его обычная сдержанность и рассудительность исчезли. Он вновь стал мальчишкой, который лезет в чужой сад за яблоками, предчувствуя, что его поймают и накажут, но все равно не и силах остановиться. Он пошарил над верхним косяком обитой цинком двери — здесь всегда лежал запасной ключ. Он и сейчас оказался на своем обычном месте. Как ему и показалось, когда он заходил сюда в пятницу вечером, в доме Хаммерсенгов ничего не изменилось. За исключением хозяев, которых постигла внезапная трагическая смерть.
Отперев дверь, он проскользнул внутрь, вновь прикрыл дверь, снял ботинки и включил свет (он прекрасно помнил, где расположен выключатель). Единственное здесь, в прихожей, окно выходило в лес, поэтому вряд ли кто-то заметит свет. Он прокрался по подвальному коридору (и зачем он крадется? До ближайших соседей метров сто!), вдыхая знакомые запахи (обоняние притупляется позже всего, а ведь в последний раз он был здесь больше двадцати пяти лет назад), и остановился перед дверью в большую комнату. Она была приоткрыта, и на минуту его это встревожило, ведь тогда свет можно увидеть и через окна комнаты. Но волновался он зря: что-то в доме Хаммерсенгов все-таки изменилось. Окна, выходящие на юг, теперь были забиты ставнями, а старая комната Клауса — перегорожена. Очевидно, сейчас эти помещения использовались как кладовка. Здесь уже ничто не напоминало человеческое жилье, и это ужаснуло его. Ему вспомнились счастливые деньки, мальчишеская дружба, минуты откровенности, столь неловкие для мальчишек и оттого оставляющие неизгладимые следы. Внезапно ему стало необыкновенно жаль всего, что было утеряно, и обещаний молодости, которые та дала и не сдержала…
Затем, собравшись с силами, он стряхнул с себя излишнюю чувствительность и вновь превратился в следователя. Справа стояли ящики и коробки, на которых виднелись отметки — Валманн понял, что это работа полицейских. Ясно было, что некоторые из ящиков передвигали, открывали, а потом ставили обратно (многое ли исчезло? И что именно?). Два ящика большого шкафа для бумаг были выдвинуты. Бросив быстрый взгляд на них, он пришел к выводу, что исчезло большинство папок, в оставшихся лежали стопки бумаги: газетные вырезки с потрепанными краями, письма, толстые конверты, перетянутые резинкой… Чтобы просмотреть все это, потребуются дни, если не недели. Помещение слева от перегородки было приспособлено под дровяной сарай, пропитавшийся запахом смолы и опилок. Он оглядел аккуратные кучки: старый Георг во всем любил порядок — отдельно дрова для растопки, отдельно — щепки для розжига и доски. Некоторые доски были гладко обструганы и покрыты лаком. Его охватило возмущение: а вдруг это остатки разобранной мебели из комнаты Клауса? Или это просто сломанный стул? А может, старые полки? Хаммерсенги были очень неприхотливы и обязательно чинили старые вещи или находили им иное применение. Взяв в руки пару досок, он принялся рассматривать их: тонкие и легкие, сухие и гладкие, нет, они не похожи на обычные доски. Это обработанноедерево, думал он, а потом его взгляд упал на буквы, остаток надписи на одном конце доски. Наполовину стертые причудливые буквы, желтые на темном фоне: «…EILER». Начало стерто. «…EILER». Что это было за слово, что оно значило? Имя? Название? Загадка.
Но не для него.
Он помнил эту надпись, помнил буквы, помнил, где он видел их раньше. Он даже помнил тот темный оттенок блестящей панели красного дерева, в которой отражались клавиши. Пианино Лидии Хаммерсенг и название компании-производителя, аккуратно написанное желтыми буквами. «SEILER».
И в голове у него все еще звучал голос Лидии Хаммерсенг, которая предлагала ему дотронуться до клавиш, просто дотронуться: «Вижу, Юнфинн, ты смотришь на пианино. Я вполне могла бы давать тебе уроки, если ты поговоришь с родителями. Уверена, слух у тебя есть».
Смутившись, он нехотя отказался: ведь именно этого ему и хотелось — играть на пианино, он желал быэтого, живи он иной, идеальной жизнью. В картину же его настоящей безрадостной жизни, которую он, пятнадцатилетний, делил с озлобленным отцом в безликой двухкомнатной квартирке в районе Мелумслокка, пианино никак не вписывалось.
Однако здесь, на вилле Скугли, которая, казалось, всегда была залита солнечным светом, он сел на стульчик перед пианино, рядом с фру Лидией, и она, объяснив ему, что такое гамма, попросила его сыграть гамму. «У тебя прекрасные данные, — сказала она, — тебе следовало бы использовать эту возможность, хотя бы попробовать. Смотри, это совсем несложно, нужно лишь захотеть…» Запах, исходивший от нее, был непривычным и таким приятным. Ее длинные тонкие пальцы словно перелетали с клавиши на клавишу, и лишь на одном из них было толстое кольцо из светлого блестящего металла. («Белое золото, — объяснил Клаус, — это обручальное кольцо. Такое золото лучше обычного». Ему нравилось рассказывать о матери что-то хорошее.) Звуки пианино придавали особый характер жизни этого дома, совершенно не похожей на его собственную. Музыка, лившаяся из пианино, превращалась в весну, солнечные блики, в облака или грозу…
«Шопен, — сказала она, закончив играть, словно назвала имя старого друга, часто забегавшего на огонек, — Шопен очень подходит вам, молодежи». А потом добавила: «Я рада, что вы с Клаусом подружились». Она пожала его руку, лежавшую на сиденье между ними, — он положил ее туда, потому что не знал, куда ее девать. Он сидели так близко, что его пальцы дотрагивались до тонкой ткани ее платья. «Ему нужны друзья, у которых другие интересы, не похожие на его собственные, он столько думает о музыке, что иногда я даже боюсь. Я так хочу, чтобы он рос обычным ребенком».
Обычным ребенком. Словно школьные годы — это репетиция, мрачный испытательный срок, которые его другу Клаусу нужно перетерпеть, на протяжении которых ему придется быть нормальным, чтобы потом шагнуть в светлое, легкое и наполненное звуками существование, куда ему самому доступа не будет никогда.
В ответ он лишь кивнул. Прямо перед этим, сидя в подвале, в комнате Клауса, он слушал, как тот играет на скрипке. Он был взволнован, почти потрясен. Но не только из-за музыки. Из-за чего-то, о чем не мог рассказать ей.
А потом они услышали на лестнице шаги Клауса. Фру Хаммерсенг похлопала его по руке. «Подумай над моим предложением. Поговори с родителями», — сказала красивая мама Клауса, встав и улыбнувшись сыну. Она было распахнула перед ним дверь в удивительный мир и тут же вновь захлопнула ее: «Поговори с родителями…» У его отца, который с утра до позднего вечера перевозил мебель, были свои представления о тяжелых пианино и совсем другие мысли насчет того, как его сын должен проводить свободное время. А его собственная мать бросила их с отцом настолько давно, что он и думать о ней забыл.