— Ты тоже ничего о нем не слышал? — обеспокоенно спросил меня Генри.
— Ни звука, — сказал я. — Какое-то время назад он сказал, что позвонил Черри. Может быть, и позвонил. Он вроде ей по душе.
— К сожалению, да, — согласился Генри. — Но для него — к счастью. Только бы он не опозорился и на этот раз. Ты не знаешь, каким он бывает. Он бухает, как никто, но ему нельзя пить, и ему это известно. От алкоголя у него в голове начинаются разные вредные процессы.
Генри огляделся в комнате Лео, но не нашел ничего, указывающего на то, что Лео пил по-черному.
— Надеюсь, я был не слишком груб с ним? — так же обеспокоенно продолжил Генри. — Как ты думаешь, я был груб?
— Нет, — ответил я. — Если он и впал в депрессию, то потому, что грубы с ним были другие.
— Я больше не могу с ним нянчиться. Но надо, еще немного. Иначе он получит досрочную пенсию, а это самое ужасное. Это его прикончит.
В начале марта стало казаться, что гроза миновала: угрозы Союза оставались угрозами, по крайней мере, насколько было известно нам. Каждый день мы читали, как минимум, четыре газеты, а Генри- бульвардьеходил на Центральный вокзал покупать «Ле Монд», в которой он изредка черпал серьезную информацию. Он читал вслух по-французски, демонстрируя безукоризненное произношение и красивую, мелодичную дикцию. Он мог усладить слух самым удручающим описанием — пожалуй, этим парадоксальным талантом обладает любой музыкант.
Генри- пианистнабрал обороты в начале марта семьдесят девятого года — года выборов и Всемирного года ребенка. После непредвиденных препятствий и промедлений мы снова вернулись к прежнему темпу работы и следовали ежедневному расписанию, вывешенному в кухне, с точностью до минуты. Выплаты из наследства поступали регулярно, как и гонорары, и мне удалось получить новый аванс, который спас меня, как искусственное дыхание.
Когда миновал срок сдачи рукописи, издатель Франсен набрался храбрости и позвонил мне, чтобы узнать, какого черта я делаю, и сообщить, что это похоже на нарушение условий договора. Я получил уже почти пятнадцать тысяч, но не мог ответить ничего, кроме того, что настали нелегкие времена, холодные и суровые, и что в такие времена дела продвигаются медленно. Он не очень хорошо понимал, что я имею в виду, но мне все же удалось выбить отсрочку в пару недель — для доработки деталей. Даже сюжет не был разработан до конца, но об этом я молчал. В корректуре предстояло сделать немало исправлений.
Как-то в начале марта закончилась оккупация квартала Йернет — это событие я немедленно запечатлел в своей версии «Красной комнаты». Значительных беспорядков, как в Мульваден, не было, и происшествие получило не слишком широкую огласку. Мы с Генри были уверены, что Лео находился среди своих приятелей в Йернет и теперь вернется домой: полиция опечатала дом, экскаваторы приступили к сносу. Но Лео бесследно исчез. Мы стали беспокоиться: он исчезал и прежде, но на этот раз у нас были плохие предчувствия.
Генри тревожился и винил себя за то, что так плохо обходился с младшим братом.
— Как ты думаешь, я был груб? — то и дело спрашивал он.
Я старался его успокоить:
— Если ему плохо, мы не виноваты. Есть вещи и похуже, намного хуже.
Генри успокаивался, но ненадолго. Он никак не мог сосредоточиться, шаркал вокруг в домашних тапках, хлопал дверьми и выводил меня из себя.
Чтобы отвлечься, мы стали тренироваться в спортклубе «Европа» — обычно это помогало. Его удары стали более сосредоточенными и энергичными, в манере Генри не осталось и следа игривости и веселья, непредсказуемой импровизации, благодаря которой его стиль можно было назвать именно очаровательным, за неимением лучшего определения. Теперь он скорее напоминал бездарного тяжеловеса, который решил во что бы то ни стало добиться успеха только за счет веса и мускулов и наносит удары именно так, как надо, не хуже и не лучше.
Я видел, что и Виллис заметил перемену. Он издалека наблюдал за Генри с такой горечью, словно тяжкие, со вздохом рассекающие воздух удары Генри говорили ему: что-то неладно. В боксерских перчатках скопилось столько печали, что удары стали немыми. Мешок с песком не свистел и не пел, как обычно.
После душа мы сидели на скамейках, пальцы ныли, от спин шел пар. Виллис вышел из своей конторы и спросил, как дела.
— Ты какой-то зажатый, Генри, — сказал он.
— Ничего особенного, — отмахнулся Генри. — Просто плечи закаменели. У нас дома чертовски холодно. Это все мой ревматизм.
— Чепуха! — возразил Виллис. — Ревматик и мухи прихлопнуть не сможет. Что-то тут не так, Генри.
Генри стал рыться в сумке, доставая одежду.
— У меня нет женщины, Виллис, — простонал Генри. — Вот в чем дело. У меня нет настоящей женщины.
— Тогда найди себе женщину! — подмигнул Виллис. — Уж у тебя-то не должно быть с этим проблем. Ты же обаятельный,черт возьми!
— У менянет проблем с женщинами, — возразил Генри. — Это у нихпроблемы со мной!
Виллис покачал головой: он знал Генри и понимал, что в тот вечер от него больше ничего не добиться. Завершилось все обычной процедурой: причесыванием перед зеркалом, тщательным завязыванием галстука и «пока, девчонки!» — совсем как раньше.
Когда мы вернулись домой, впервые за долгое время зазвонил телефон. Звонил он крайне редко. На этот раз нас отыскал саксофонист, знакомый Билла из «Беар Куортет», который сделал неплохую карьеру в континентальной Европе. Саксофонист возглавлял квартет с пианистом-алкоголиком и хотел, чтобы Генри поиграл в паре концертов — или «гигов», как говорят среди музыкантов, — в выходные, в «Фэшинг». Генри поблагодарил за предложение, но сказал, что занят. Ему надо было репетировать свои собственные произведения.
Я не мог понять, почему он отказался, а объяснять он не собирался. Это было его личное дело, мне оставалось лишь смириться с фактом. И все же вид у Генри был крайне довольный: он востребованный пианист, который вынужден отказываться от приглашений.
В полумраке нашей квартиры царила атмосфера подавленности, и я мог лишь предположить, что неприкаянная душа Лео посещала наше жилище в отсутствие физического тела. Во всяком случае, наша удрученность не имела отношения к деньгам: мы не роскошествовали, но и не нищенствовали. Дело было и не в холоде: мы приспособились регулярно топить печь, спать в пижамах и с грелками и сутки напролет ходить в кофтах «Хиггинс». Работа также не вызывала тревоги: мы вновь погрузились в блаженную какофонию из треска пишущей машинки и надтреснутых аккордов рояля.
В жизни Генри замаячила светлая полоса: он связался с театром «Сёдра» и предварительно заказал зал на вечер среды в начале мая. Дирекция тепло отреагировала на предложение о фортепианном вечере. Генри Моргану оставалось лишь запустить механизм: составить репертуар из «Европа. Фрагменты воспоминаний», напечатать программу и разослать стильные приглашения культурной элите. Я немедленно вызвался продать, по меньшей мере, двадцать мест в партере. Перед композитором открывались прекрасные перспективы, не было ни малейшего повода для пессимизма. Но в глубине души Генри тревожился.
Дошло до того, что однажды мартовским утром он отказался вставать. Выйдя в кухню, где Генри каждое утро в семь накрывал монументальный завтрак, я обнаружил пустую клеенку. Сам повар лежал в постели: он не спал, но был абсолютно апатичен.
— Не буду сегодня вставать, — сказал он. — У меня жар, мне плохо.
Я подошел к кровати и потрогал его лоб: он был холоднее фонарного столба, к которому морозным зимним днем прирастают языком любопытные дети.
— Надо позвать доктора Гельмерса, — сказал я. — Дело серьезное.
— Правда? — переспросил Генри, прижав руку ко лбу. — Может быть, все не так страшно?
— Лучше проверить, в любом случае, — ответил я и с ухмылкой отправился за термометром на жидких кристаллах.
Генри изо всех сил прижал чудесную полоску ко лбу, и та, разумеется, показала меньше тридцати семи. Генри расстроился и мгновенно успокоился.