Генри прожил в свингующем Лондоне больше года, за это время он успел изучить город и получить нужный урок. Лана вскоре простила его, ибо он так и не рассказал о драке с покойным супругом. Все последующие годы она исправно отправляла Генри рождественские открытки с блестками и неизменным вопросом о том, когда он вернется. Но Генри не вернулся.
В один прекрасный день Генри оказался с чемоданом на вокзале Королевы Виктории, окруженный мальчишками-газетчиками, во всю глотку кричащими о кончине сэра Уинстона Черчилля. Бесконечные ожидания целой нации внезапно растворились в последнем вздохе великого человека, целая эпоха пронеслась над вокзалом дуновением ветра, собрав в грязном зале с порхающими листовками «НЕ IS DEAD» целое поколение честных патриотов, ветеранов войны, пропахших тоником.
Было раннее воскресное утро января шестьдесят пятого года. Генри закурил «Плэйер» и выдохнул дым в закопченный стеклянный вокзальный потолок с полосками дождя. Пожилая дама на диванчике разрыдалась, несколько почтенных господ в деловых костюмах сняли шляпы в память о самом английском из всех англичан, и даже поезда, казалось, тяжко вздыхали. Скорбящие выстраивались плотными рядами вдоль берегов Темзы. Генри тоже стало грустно, ему всегда нравился Черчилль. Он толком не знал почему — его познания относительно роли Черчилля в истории были крайне ограничены. Дело, скорее всего, было в стиле — и в сентиментальности.
Генри одновременно овладели грусть, нерешительность и надежда. Он не знал, куда деваться, но его, во всяком случае, больше не мучила совесть из-за того, что он бросает Лану Хайботтом в отчаянном положении. Вся Англия скорбела, Лана была не одинока.
«Лжесвященные коровы»
(Лео Морган, 1965–1967)
После «Гербария» шестьдесят второго года настал черед второго сборника Лео Моргана. Он назывался «Лжесвященные коровы» и появился на прилавках книжных магазинов примерно в то же время, когда Швеция перешла на правостороннее движение, — в сентябре шестьдесят седьмого года.
«Лжесвященные коровы» явили совершенно новое лицо поэта, рецензенты констатировали, что с ним произошли фундаментальные изменения, его пятилетнее молчание — о «молчании» говорят всякий раз, когда речь не идет о поэтах, ровным потоком выдающих поэтические сборники, хотя таким можно было бы посоветовать испробовать это самое «молчание» для собственной пользы, — его пятилетнее молчание стало затишьем перед бурей. Критики почти единодушно считали Лео выразителем идей нового поколения, Бобом Диланом шведского Парнаса, оригиналом, объединившим язык современных образов и классический модернизм, что бы это ни означало.
Поэт, вероятно, реагировал на подобные отзывы презрительным молчанием. Он не признавал кумиров, своих идолов он воздвигал на пьедестал лишь для того, чтобы затем услышать божественный грохот их падения. «Богохульник» было вторым именем Лео Моргана.
Путь к осени шестьдесят седьмого был долгим: можно было бы разразиться едва ли не бесконечной речью, перечисляя все биржевые котировки, литературные течения от Бодлера и Экелёфа до Нурена, пластинки от «Битлз» до Заппы, подталкивавшие поэта то в одну, то в другую сторону. Как и прочие молодые поэты середины шестидесятых, Лео Морган находился в самом центре неиссякаемого потока впечатлений, который, словно циклоп, питался идеями, одеждой, наркотиками и людьми.
Таким образом, сборник «Лжесвященные коровы» стал поэтическим извержением вулкана, которое некоторым образом предвещало извержение вулкана политического, достигшее апогея весной шестьдесят восьмого года. Сейсмографы немедленно отозвались на литературные колебания. Многие критики выразили восхищение бешеной силой, вырвавшейся на свободу поэтической энергией,пылавшей в каждом слоге. Должно быть, над Морганом пролетел ангел Рильке.
Поэтический метод, продемонстрированный Лео в новых стихах, заключался в том, чтобы начинить жерло вулкана всеми культовыми фигурами Запада — подобно «Кантос» [42]в миниатюре, — и чтобы все это месиво исторглось разрушительными поношениями, рядом с которыми труды Данте предстали бы трусливыми панегириками.
Традиционному представлению о Добре, олицетворенном в нашем столетии Дагом Хаммаршельдом, Уинстоном Черчиллем, Джоном Ф. Кеннеди и Альбертом Швейцером — лишь мертвыми, — поэт противопоставляет плодовитый, растущий Хаос. Он сдирает кожу со своих жертв, представляя их лишь мнимо наивными, стремящимися к Добру людьми. За фасадами скрываются самые низкие мотивы, грубейшие извращения: у Хаммаршельда были свои отклонения, Черчилль писал обнаженных моделей, Кеннеди принуждал к соитию секретаршу, Швейцер заражал аборигенов сифилисом — всё, от сплетен и слухов до абсолютных фантазий. Но худшим в этих посланниках Добра была их продажная Лояльность.
Этой мнимо благой лояльности Лео противопоставляет бескорыстный экстаз, самопожирающий огонь, отнюдь не лояльный. Лео выстраивает систему нелояльности впервые в жизни. Тот порядок, которого он стремился достичь в «Гербарии», представляется ему теперь обманом, ложью. Это осознание горько, тяжко и болезненно.
Поразительно то, что приличное шведское издательство посмело выпустить такую безудержно оскорбительную книгу, как «Лжесвященные коровы». Возможно, дело было в халатности или необдуманности. А может быть, издательство рассчитывало выпустить незначительный тираж для ограниченного круга читателей. Поэт больше не был чудом — ему исполнилось восемнадцать лет. Повзрослевший вундеркинд из «Уголка Хиланда», полагали издатели, удостоится в лучшем случае крошечной заметки в желтой прессе, вроде: «… у славного маленького поэта пробился первый пушок над губой, теперь он пишет злые стихи…» — и так далее.
Сейчас, десять лет спустя, сидя в этой мрачной квартире за письменным столом, заваленным книгами, и перелистывая дедовский экземпляр «Лжесвященных коров» с потрепанными уголками и восклицательными знаками на полях, я могу констатировать, что лава Лео сохранила силу и энергию.Заглавное стихотворение, судя по всему, должно было войти в какую-то школьную антологию, но, насколько мне известно, еще не вошло. Это свидетельствует либо о безответственности составителей антологий, либо о слишком сильном заряде, который содержит этот материал.
Перспектива гениальна: в заглавном стихотворении Лео рассматривает своих лжесвященных коров через прицел маузера. Стихотворение — своего рода монолог наемного убийцы, задача которого — стрелять в лжесвященных коров. Чтобы обрести способность убивать, он распаляет себя таблетками, а ограниченный обзор, обусловленный прицелом, приводит к тому, что жертвы так и не становятся людьми, помещенными в какую-либо среду, не обретают связи с другими людьми. Люди в кружке прицела становятся отгороженными куклами, замкнутыми фигурами, почти абстрактными. Это условие убийства: жертва должна стать неким абстрактным «врагом», возможно, облаченным в униформу, чтобы не отличаться от прочих жертв. Убийца, палач, не должен видеть человека, он должен видеть абстрактный организм, в который ему предстоит со всем профессионализмом, умением и точностью поместить некоторое количество свинца, после чего незамедлительно наступит смерть.
Философия убийцы составляет пролог и вступление к «Лжесвященным коровам», и эти стихи, на мой взгляд, являются одним из самых жестоких, грубых и беспощадно брутальных текстов, созданных в этой стране.
Вслед за прояснением философии убийцы в прицеле появляется жертва: «Хаммаршельд спит в гостиничном номере, / в Быт. 38 собачьи уши, / у стыда глаза…» — думает убийца, имея в виду Онана, изливавшего семя на землю. «Черчилль, кто эта девушка в Фанчале, / хватающаяся за поплавок сигары…» — думает убийца, имея в виду картину, написанную министром на Мадейре. Так продолжается, пока палач не выполняет задание до конца, очистив мир от святых, наших лжесвященных коров. Люди возмущены, они чувствуют себя покинутыми: посланники богов оставили землю, теперь может явиться кто угодно — Мессия, Заратустра или новый Гитлер. Ни одна строка не объясняет, чье поручение выполнял убийца: это может быть оскорбленный Бог, возмущенный поклонением кумирам, а может быть и сам Сатана, возмущенный тем же.