Как бы то ни было, празднование было помпезное, и, заплутав в толпе с бокалом шампанского, я, разумеется, натолкнулся на издателя Торстена Франсена — тут-то все и прояснилось. Разумеется, пригласил меня он. Рядом с Франсеном была его элегантная жена, которая просто обожа-а-ала мои произведения и просто обожа-а-ала произведения мистера Зингера.
— Вы еще не говорили с ним?! — кудахтала фру Франсен, орошая рукав моего пиджака шампанским. — Вы должныиспользовать этот шанс!Он потрясающийчеловек, совершенно чудесный.
— Я вам верю, — кивнул я.
— Расскажи, как продвигаются дела с «Красной комнатой», — попросил меня издатель. — Сколько ты успел написать?
— Прилично.
— Когда пришлешь?
— Не знаю. Черт, здесь не лучшее место для деловых переговоров!
— А иначе тебя не поймать — ты только авансы просишь, а я хочу знать, как идут дела!
— Хорошо, — сказал я. — Просто отлично.
— Ты получил неплохой аванс, разговоры пошли, знаешь ли. У меня тоже есть начальство.
— И ты не боишься в этом признаться, Торстен? Чертовски честно, — сказал я, заглядывая ему в глаза. — Ни разу не слышал, чтобы начальник признавался в том, что у него тоже есть начальство — разве что в случае катастрофы.
— Клас, это почти катастрофа. Книга должна лежать на прилавках весной — лучше всего в апреле, после распродажи. Осталось четыре месяца.
Я занервничал, к тому же в помещении было ужасно жарко, по моим щекам стекал пот, и шампанское закончилось. Франсен зажал меня в тесном углу, и я мог лишь отвечать неопределенными обещаниями и оправданиями, но вскоре мне на выручку пришел израильский посол: в сопровождении сверкающего платья фру Франсен он подошел ко мне со словами:
— You are a young writer, yes? Then you must meet mr Singer. All the young Writers must meet mr Singer! [59]
— O’key, — сказал я. — I do want to meet him. [60]
Посол провел меня через толпу к маленькому кивающему старичку, который щурился в уголке с усталым и изможденным видом — кто только не пожимал ему руку, от восточного побережья Америки до европейского побережья Балтийского моря.
— This is a young swedish writer, [61]— сказал посол и подтолкнул меня к оракулу.
— Hello, mr Singer, [62]— сказал я.
— Hello, young writer, — сказал Маг. — Do you live here? — И не успел я ответить, как он продолжил: — I am Isaac Bashevis Singer and I live in New York, very, very nice too meet you. [63]
На этом разговор был окончен, ибо, как только мы пожали друг другу руки, некая дама в жемчужном колье вонзила когти в плечи этого маленького, похожего на мышонка старичка, обрушив на него каскад льстивых фраз, затем втиснула в его кулак свою ручку и по буквам произнесла свое имя, которое, несомненно, значилось и в аристократическом альманахе, и в налоговом списке. Она желала любой ценой заполучить автограф.
Празднование растворилось в шампанском, коктейлях, дыме и израильских закусках, обладавших изумительным, но неярким вкусом. Все шло своим чередом, и теперь, после ночного путешествия по барам, я лежал в постели и прислушивался к шепоту и шороху за дверью спальни.
Вскоре эти нервные звуки переросли в стройный гимн Люсии, дверь открылась, и комната наполнилась запахом стеарина, только что сваренного кофе, свежих булочек с шафраном и имбирного печенья. Генри изображал мальчика со звездой — в колпачке и белом балахоне, а Черстин собственной персоной была Люсией. Это было неожиданно и торжественно. Я встал с постели и принял почести, как счастливый учитель.
— За что мне все это? — разумеется, поинтересовался я.
— Почему бы и нет? — отозвался Генри. — Я ничего об этом не знал. Совсем ничего.
— Я хотела устроить торжество для всех вас, — сказала Черстин. — Но не получилось — Лео нет дома.
— Пойдемте в кухню, — предложил Генри. — Старая кровать Геринга не очень подходит для вечеринок в пижамах.
Сказано — сделано, мы отправились на кухню, где стали пить кофе и говорить о зиме, которая уже стояла на пороге. Черстин собиралась уехать на Рождество, а мы с Генри решили держать оборону дома. О Лео мы почти ничего не знали, но он, как известно, никогда не был в восторге от праздников и торжеств.
Назойливый Генри во что бы то ни стало хотел узнать, влюблена ли Черстин в Лео.
— Не знаю, — ответила та, пережевывая булочку с шафраном. — Он такой чувствительный. Но я не знаю.
— Никто и не думает, что ты знаешь. Ему, во всяком случае, было бы хорошо с такой девушкой, как ты. Впрочем, кому не было бы с тобой хорошо!
Зима пришла внезапно. Пришла она надолго. За одну ночь Стокгольм покрыл первый снег, и мороз ударил такой, что снег не растаял. Пункт «Дрова» стал все чаще появляться в расписании Генри, и каждую неделю нам приходилось посвящать несколько часов копанию в заброшенных контейнерах в поисках хлама, который мы тащили на чердак, чтобы распилить на куски подходящей величины.
Эта зима поражала своей настойчивостью и последовательностью: она продержалась до самого апреля, хотя в начале мы, к счастью, об этом не знали — так далеко в будущее Генри заглянуть не мог, — а с последовательными явлениями всегда приятно иметь дело. Последовательный друг становится все более незаменимым, а столь же последовательный враг становится, следовательно, заменимым. Зима пришла в одночасье — чтобы остаться надолго.
Генри, как известно, был очень суеверен и слепо верил известному лопарю, который предсказывал погоду по оленьим потрохам. Мы читали все газеты, чтобы найти прогнозы этого лопаря, но не находили. Генри пришлось полагаться на свои чувствительные суставы и их метеорологические пророчества. Это ревматизм, говорил он. Наследственность плюс пятилетние скитания по Центральной Европе и ее холодным вокзалам. Такова цена, которую ему пришлось заплатить за опыт. Но дело того стоило.
— У матери тоже ревматизм, — говорил он. — Мать… Мать!
— Что — мать? — не понял я.
— Когда я последний раз звонил маме? Несколько недель назад!
— Ужас.
— Скоро пойдем к ней на рождественский обед, чтобы ты знал. К самому Рождеству она уедет на Стормён. Если не придем, она очень обидится.
Итак, нас всех пригласили на рождественский обед к маме братьев Морган, и мы приложили массу усилий, чтобы разыскать Лео. Он пропадал уже больше недели, и никто не знал, где он скрывается. Генри достал номера телефонов самых разных бродяг, но это не дало результата. В конце концов нам пришлось отправиться на обед без Лео — он как сквозь землю провалился.
Фру Грета Морган выглядела вовсе не так, как я представлял себе. Она была меньше ростом и более хрупкой, рукопожатие ее казалось почти беспомощным. Она сказала, что очень рада нас видеть. Она слышала так много хорошего обо мне. Как любая настоящая мать, она приготовила обильное угощение и накрыла рождественский стол — правда, накануне праздника, — и даже купила пол-литра черносмородиновой водки. В винный магазин она заглядывала не чаще одного раза в год — и заодно сдавала прошлогоднюю бутылку. Генри это восхищало. Винные бутылки сдают не ради денег, а ради принципа. Бутылки выбрасывать нельзя. Бутылки должны возвращаться в круговорот, как и люди. Мама Грета слушала сына, качая головой: сынок ничуть не повзрослел.
Итак, я оказался в доме, где прошло детство братьев Морган, в темной двухкомнатной квартире на Брэнчюркагатан, где одна из комнат почти всегда была закрыта — детская, полная старых вещей Генри и Лео. По какой-то необъяснимой причине Грета не трогала эту комнату, оставив в ней все по-прежнему. Там царила очень странная атмосфера. На стене над кроватью висела циновка — для защиты бледных обоев. На циновке — фото мальчиков в детстве, Чарли Паркера, Ингемара Юханссона, [64] «Битлз» и «Роллинг Стоунз». На полке из мореного дерева стояло множество моделей самолетов, машин и кораблей, старые учебники, детские книжки и фотографии. Одна из фотографий изображала счастливую семью в середине пятидесятых. Барон Джаза — точно такой, каким я видел его в сериях фото времен расцвета шведского джаза, Грета в красивом платье, наверняка сшитом в швейной мастерской у Мариаторгет, Генри с распухшей щекой, явно после тренировки в клубе «Европа», и Лео, похожий на загадочную птичку.