Может быть, Лео выбрался на улицу самостоятельно, а может быть, кто-то вызвал полицию и вытащил его вон. Наверное, кому-то не понравился его внешний вид, весьма характерный: длинные волосы, редкие усы и потрепанный восточный жилет. Лео мог вспомнить лишь то, что полицейские положили его на лавку в своем автобусе, что он, вероятно, сопротивлялся, так как один из полицейских вывернул его руку за спину, чтобы Лео лежал спокойно. Лео и лежал вполне спокойно, он ничего не чувствовал, даже боли, только сильный жар. Вскоре к нему вернулось обоняние: пахло брезентом — гадким, липким, потным и сальным брезентом. Мерзкий запах брезента нельзя не запомнить, Лео вдыхал его и снова погружался в чудесную дремоту.
Проснувшись на следующий день, Лео снова почувствовал брезентовый запах еще более отчетливо. Он неподвижно лежал, вдыхал этот запах и осторожно пытался поднять веки. Уставившись в стену, Лео обнаружил, что лежит, почти голый, в вытрезвителе района Клара.
Эти переживания — Лео знал, что с человеком его сорта полиция могла обойтись куда хуже, чем обошлась с ним, — воплотились в песне «Брезентовые фигуры» пару лет спустя.
Вы, брезентовые фигуры шведского СС,
Вы хотите загнать меня в общественный инкубатор.
Дубинки наперевес — инвентарный приказ,
Белый восклицательный знак.
Но я не вернусь туда,
Мы не вернемся туда.
Так звучало неизлечимо индивидуалистское кредо, которое публика Йердет, вероятно, встретила овациями и возмущенным свистом. Как бы то ни было, текст произвел на меня сильное впечатление, и я помню, как испуганный, нервный голос Нины неубедительно подхватывал: «Мы не вернемся туда!» В этом гордом, декадентском голосе слышался глубокий трагизм — она не вернется туда. Всю свою недолгую жизнь Нина оставалась жертвой дьявольских сил, извлекавших выгоду из ее страстей.
Выступление «Гарри Лайм» состоялось, группа не ударила в грязь лицом. Это был ее первый и последний концерт. Даже такому энтузиасту, как Стене Форман, было не под силу удержать на ногах Нину Нег и Вернера Хансона.
В семьдесят четвертом у Йердет состоялся еще один фестиваль, небольшой стокгольмский Вудсток. Это мероприятие называли слишком хорошо организованным. Первопроходческое экспериментаторство сменилось сухим профессионализмом. Контр-культура энтузиастов была куплена истеблишментом, превратилась в конформизм, банальность и скуку. Движение разделилось на несколько групп: что-то превратилось в институт, кто-то по-прежнему отказывался «возвращаться туда», говоря словами «Гарри Лайм». Группа не воскресла перед фестивалем — впрочем, неизвестно, нашлось ли бы там место для нее. Прошло четыре жестоких года, и время сделало возрождение «Гарри Лайм» совершенно невозможным.
Двумя годами раньше Лео случайно встретил в городе Нину: оба участвовали в демонстрации под вязами в семьдесят первом, пару раз встречались во «Фрегате», но потом Нина вновь исчезла. Лео погрузился в учебу, не раздумывая над ее судьбой. Весной семьдесят третьего он узнал, что Нину нашли мертвой после передозировки в районе Сёдер. В тот же день Лео предстояло принять участие в большом поэтическом вечере в старом здании Риксдага: известные и не очень известные поэты должны были читать стихи, и Лео радовался, что его до сих пор помнят, — но так и не появился на вечере. Никто не знал, куда он делся. Лео пропадал несколько суток и вернулся в плачевном состоянии. Так он прощался с Ниной Нег.
Примерно в то же время, весной семьдесят третьего, Вернера отправили на принудительное лечение от алкоголизма; в клинике его отмывали, сушили, откармливали и всячески готовили к последовавшему пару месяцев спустя домашнему аресту. Строгая мать забрала Вернера у ворот учреждения и, решительно притащив своего непутевого двадцативосьмилетнего сына домой, буквально заперла его в детской, где было полно никчемных марок. Видимо, там он сидит и по сей день.
Народ разлетался направо и налево, словно кегли, и летом семьдесят четвертого у Йердет не досчитались многих. Единственное, что делает это событие достойным внимания, — это то, что фестиваль в корне изменил жизнь Лео Моргана. Никто не может с точностью сказать, чем он занимался в те времена, по-прежнему числясь студентом философского факультета. Изучаемые предметы, как и темпы обучения, определялись самим Лео. Морган делал свое дело,что бы это ни означало. Он вел полемику и с марксистами, и с последователями Витгенштейна, и никто не знал, на чьей стороне Лео на самом деле. Некоторое время — под руководством эксцентричного профессора — он увлеченно сооружал номенклатуру ста важнейших понятий западной философии от «архе» Фалеса до «этр» Сартра. Эта борьба Иакова с Богом закончилась полнейшей неразберихой, после чего Лео, поджав хвост, скрылся на периферии собственной жизни. По меньшей мере, половину шестилетнего периода его учебы можно считать формальностью: дни, недели и месяцы Лео проводил совершенно пассивно, лежа на кровати, глядя в потолок и насвистывая монотонные мелодии. Возможно, это была восточная медитация, благодаря которой Лео переносился в иное бытие, где время и пространство ничего не значили. Чем он жил, остается загадкой.
Лео обустроил для собственного пользования — то есть практически избавил от мебели, — часть огромной дедовой квартиры на Хурнсгатан; с братом он делил лишь прихожую и кухню. Получилась уютная квартирка из двух комнат с окнами на улицу, но Генри все же казалось, что его покой нарушен: он работал над произведением «Европа. Фрагменты воспоминаний» и требовал абсолютного уединения, ведь этот труд являл собой плод пятилетнего изгнания, величайшее произведение Генри Моргана.
Впрочем, именно в те дни, когда Лео лежал и насвистывал мелодии, Генри был особенно дружелюбен и заботлив. Возможно, эта забота была не вполне бескорыстной. Будучи человеком деятельным, Генри не выносил людей, которые просто существуют. Может быть, его пугала отрешенность Лео — как пугает проницательный детский взгляд. Целыми днями Генри расхаживал и говорил сам с собой, каждое утро он вывешивал расписание на день — листок с обозначением всех дел, которые было необходимо выполнить именно в этот день. Этот распорядок можно было писать под копирку, ибо листки не отличались друг от друга ни единым знаком, будь то первое января или любой другой из трехсот шестидесяти пяти дней. Быт Генри был наполнен совершенно однообразной — и, на взгляд Лео, совершенно бесполезной, — работой.
Генри вернулся в Швецию вполне узнаваемым, но более взрослым человеком с неофициально закрытым делом о дезертирстве из шведского флота. Он вернулся в Стокгольм, где у него однажды не сложилась жизнь; ему хотелось верить, что эта жизнь стояла на месте и ждала его возвращения, но надежда эта была напрасна. Город, который Генри считал родным, изменился до неузнаваемости. Целые кварталы, целые районы сносили, ровняя с землей, район Клара лежал в руинах, Сити пересекали автобаны, а годом раньше был списан последний трамвай. Все друзья Генри остепенились, некоторые получили образование и обзавелись семьей, хорошей зарплатой, размеренной жизнью и блестящими перспективами. Джаз почти вымер, говорили разве что о дикси — и то с ностальгически-иронической улыбкой. Даже «Беар Куортет» превратился в выцветшее воспоминание: кто-то умер, кто-то делал студийные записи поп-группам, а сам Билл обитал на континенте, готовый в любую минуту стать звездой международного масштаба.
Стокгольм был предан и разграблен, Стокгольм пытался стать чем-то совершенно непонятным для «Анри, le citoyen du monde». Он видел настоящие мегаполисы в Германии, Англии, Франции. Стокгольм не мог стать таким, как они, сама попытка казалась просто нелепой. Генри не мог влиться в эту новую жизнь, он стал анахронизмом. Встречаясь с новыми друзьями, он видел в них не тех, кем они были теперь, а тех, кого он знал когда-то. Те злились и раздражались. Только Виллис в спортивном клубе «Европа» остался собой.