Гордон шепотом отдавал указания, группировал актеров, а мы с Генри взобрались на сцену и принялись репетировать «Дроппен Дрипп» и прочие забытые шлягеры.
Первый дубль завершился фиаско. Мы с Генри отработали на ура, но у исполнительницы главной роли задралось платье на спине. Гордон, разумеется, оценил этот момент, но что-то все же было не так. Однако после пяти дублей все вышло как надо.
— По-моему, просто отлично, — удовлетворенно сказал Гордон; на том и порешили.
Я даже не успел поймать настроение. Мы репетировали несколько недель, ждали несколько часов, а съемки закончились за несколько минут.
— Такая уж у статистов жизнь, — резюмировал Генри. — Пойдем за нашими кровными.
Кровные нам выдал загнанный кадр, отвечающий за все и вся. Наш скромный вклад в искусство был оценен в пару тысяч.
— Потом половину вырежут. В лучшем случае мы промелькнем призраками на заднем плане. Но ничего не поделаешь. Статист должен быть скромным. Ты есть, но тебя не видно.
— Non videre sed esse, — сказал я.
Генри вздрогнул, непонимающе уставившись на меня. Затем он углубился в рассуждения о сущности и природе статиста. Нередко случается, сказал он, что из целого фильма зритель запоминает одного лишь статиста или дурацкую роль второго плана. По мнению Генри, в этом крылось нечто замечательное, и он даже не был уверен, что согласился бы играть настоящую роль. Ему нравилось оставаться в тени. Только в самом укромном месте он мог создавать музыку едва ли не разрушительной красоты.
Тогда я его не понял, но сейчас, много позже, понимаю очень хорошо. Генри так удручало положение вещей в мире, что он пытался делать вид, будто его ничто не волнует. Прожить жизнь, пожимая плечами, поддевая каблуком камешки. Но я думаю, это было лишь показное упрямство. На самом деле он мог испытывать такой гнев, что еле сдерживался, а настоящий гнев присущ лишь очень чутким людям. Чтобы справиться с тяжкой ношей нравственного долга, ему приходилось делать вид, что никакого долга не существует. Стоило ему столкнуться с чьими-то требованиями, как он пугался и ему начинали мерещиться обвинения. Он старался заранее обезопасить себя. Быть, но оставаться незаметным.
Я совсем не понимал его, когда мы сидели в раздевалке и курили сигареты из его элегантного портсигара. Генри чистил ногти перочинным ножичком, который он всегда носил с собой в темно-красном кожаном футляре. Я не понимал его и был весьма сбит с толку. Более всего меня интересовало, что он думает о моем дебюте.
— У тебя хорошо получилось, Класа, — отозвался Генри, не прекращая своих маникюрных занятий. — Сильно получилось.
— Спасибо. — Я чуть не плакал от радости. — Без тебя у меня ничего не вышло бы.
— Послушай, — сказал Генри, — мне надо зайти на минутку к Карин.
— Кто это — Карин?
— Гримерша. Нам есть о чем поговорить. Встретимся на станции в два пятнадцать, перед поездом.
Генри скрылся в толпе вместе с Карин, а я попрощался с командой киношников и помощником режиссера, который пообещал позвонить, если будет еще работа. Это вселяло надежду. На выходе я столкнулся со Звездой, и меня словно ударило током. Он производил впечатление сверхъестественного существа: столько в нем было нереальности, сверхъестественных сил — того, что называется харизмой. Он был похож на гипнотизера или влиятельного магната, который существует, но остается незаметным. С детства наблюдая Звезду на экране телевизора, я думал, что он вдвое выше. Несмотря на скромный рост, он казался гигантом духа под стать Цезарю, если верить художникам. Я чувствовал, что эта минута вполне может оказаться самой значительной в моей жизни. О таком в старости рассказывают внукам. Жаль, что я постеснялся взять автограф.
Сёдерхамн был одним из тех городков, передвигаться по которым лучше всего на мопеде. Холодный ветер пронизывал меня до костей, настроение было ни к черту. Я пытался согреться, думая о разорительных набегах русских — больше я ничего не знал об этом городе, расположенном на северном побережье, — и о кострах, которые они разжигали здесь в восемнадцатом веке. Вот тогда, наверное, было красиво, не то что сейчас — серость и скука. Добравшись до вокзала, я уселся на скамью, закурил и стал просматривать вечерние газеты. Сёдерхамн я ненавидел.
Пунктуальный Генри явился за несколько минут до отправления поезда, и мы отправились домой. У него тоже было отвратительное настроение. Может быть, из-за слишком стремительной разрядки. Ведь мы готовились и волновались, а теперь все было позади и деньги в кармане. Все это было похоже на Новый год, когда наутро не можешь вспомнить ни бой часов, ни собственные новогодние обещания.
Генри безотрывно смотрел в окно на скучный, еле освещенный пейзаж и молчал.
— Что там с Карин? — спросил я.
— Поболтали. Просто поболтали.
— Ты с ней спал?
— Нет, — мгновенно отозвался Генри. — С Карин я никогда не спал.
Произнес он это без особого воодушевления: так говорят о том, чего желали, но безуспешно.
Кондуктор прокомпостировал наши билеты, и я попытался уснуть, но не смог. Генри все так же уныло взирал на безрадостный пейзаж за окном. До самого Йевле он не произнес ни слова.
— У меня возникло такое странное чувство, — тихо, словно бы про себя произнес он. — Все эти люди в старомодной одежде… Я словно вернулся в те времена. Я и сам играл в школьном ансамбле и ходил на такие танцы. На съемках я испытал почти неприятное чувство, как во сне.
Спустя какое-то время после того, как Йевле остался позади, Генри добавил, по-прежнему словно про себя:
— Надо встретиться с Мод. Мне нужно встретиться с Мод. — Обратив пустой взгляд к Богу, сатане, ко мне и всему миру, он повторил: — Вот о чем было написано в гороскопе! Мне нужно встретиться с Мод.
Наш просторный квартал располагался между церковью Марии, кладбище при которой было усеяно могилами таких выдающихся личностей, как Лассе Люсидор по прозвищу Несчастный, Стагнелиус и Эверт Тоб, и благоустроенной, респектабельной площадью Мариаторгет. Дома блистали престарелой красотой, особенно заметной вблизи отреставрированных построек восемнадцатого века, расположенных на возвышении, которое называли «Горбом», и населенных керамистами, галеристами и многочисленными бардами — во всяком случае, если верить Генри Моргану.
Малый бизнес вновь расцвел. От угла до улицы Бельмансгатан можно было насчитать с дюжину небольших коммерческих точек — может быть, не слишком солидных, но явно приносящих хозяевам прибыль. В старой аптеке располагалось кафе «Примал», далее — галантерейная лавка, багетная мастерская, сигарщик, букинист, филателист, бакалейщик плюс несколько галерей и комиссионных магазинов одежды — и, конечно, фирма «Мёбельман».
В дверь позвонили; звонок бесцеремонно прервал мой завтрак. Вот уже пятое утро подряд я завтракал в одиночестве, не получая никаких вестей от Генри с того самого вечера, когда мы вернулись со съемок в Сёдерхамне. Зайдя домой, он лишь принял душ, поговорил по телефону и скрылся в неизвестном направлении. Это было написано в его гороскопе. Пропасть без вести на несколько дней.
Открыв дверь, я обнаружил посыльного из прачечной «Эгон» с коробкой рубашек и белья, завернутого в коричневую бумагу.
— Это нам? — спросил я.
— Морган, десять рубашек и четыре комплекта из простыни, наволочки и полотенца. Вот, здесь написано. Сто двенадцать риксдалеров, будьте так любезны, — сообщил посыльный.
— Ясно, — вздохнул я и отправился за деньгами.
— Будете что-то сдавать? — поинтересовался посыльный.
— Сдавать? — переспросил я. — Не знаю. Пойду посмотрю.
Он отдал мне чистое белье, я ему — грязное, и мы распрощались. Я положил рубашки Генри на его кровать, размышляя, не слишком ли это шикарно — отдавать белье в стирку, но это, конечно, было его личное дело. Расплачиваться, однако, пришлось мне. Впрочем, я был рад любому признаку жизни.
В остальном радоваться было особо нечему, кроме полного фиаско и тотального падения коалиционного буржуазного правительства, которое мой ушлый издатель Франсен предсказал полгода назад в Кантри-клубе. Как только Генри исчез, в квартире воцарилась атмосфера мрака и запустения. Я заставлял себя прилежно и по возможности систематически работать над «Красной комнатой». Мне удалось написать с дюжину страниц — как мне казалось, вполне неплохого качества.