Внучка сосала большую соску и старалась уснуть.
— И знаешь что, — укрыв ребенка, продолжила она, — я думаю, он так и не прочел мое письмо. — И тихо добавила: — Одному Богу известно, почему я написала письмо не на иврите, а на немецком.
Она наклонилась к внучке как можно ближе:
— Когда ты вырастешь, то поймешь, как я ошиблась, ведь уже много лет Бог не принимает от евреев просьбы на немецком…
Она задумалась, а затем тихо, словно самой себе, прошептала:
— Вообще-то он не принимает от евреев просьбы ни на польском языке, ни на румынском, ни на венгерском…
И она принялась перечислять другие языки, пока ее внучка не заснула крепким сном.
Барашек-на-убой
Май 1968 года
По окончании Шестидневной войны исчезла песочная насыпь, отделявшая наш квартал от внешнего мира. Бульдозеры, экскаваторы, строители проложили дороги и возвели дома, в квартал пришли новые люди. Они заполнили наши школы и детские сады, наш продуктовый магазин и поликлинику. Они были совсем другие. Носили сандалии, короткие брюки и майки, никаких рубашек с длинными рукавами, никаких галстуков, на головах у мальчиков и девочек красовались круглые тряпичные панамки, у них не было ни кудрей, ни лака на волосах, ни кип, ни фетровых шляп. Их язык был сплошь напичкан арабскими словечками.
У них были непривычные имена: Ацмаут, Херут, Амикам, Уриэль и Цуриэль — «независимость», «свобода», «мой народ поднялся», «Бог — мой свет» и «Бог — моя скала».
У них были свои войны и свои герои. А вместо привычного нам молчания — множество историй: про отца-солдата, отца-пилота, бабушку-сапера или маму — бойца Пальмаха с автоматом в руках. У всех было прошлое, и никакое-то там, а героическое. Каждый шаббат они куда-нибудь выбирались, знали каждый пригорок, каждый холмик в стране.
В нашем квартале на чужаков поглядывали с безграничным любопытством.
Елена говорила, что теперь наш квартал поделился на два: один называется Польша, поляки живут на первом или втором этаже маленьких домиков с небольшим садом, говорят на иврите — не очень хорошо, но и не плохо; другой — называется Израиль, там в больших многоэтажных домах живут бойцы Пальмаха, у них много друзей, они говорят на смеси иврита и арабского.
Однажды сбылось желание Елены, и я нашла друга из Израиля, звали его Уриэль Комем. В семье Комем существовал только один важный праздник, и то был не Песах, не Пурим, и не Йом-Кипур, а День независимости, канун которого проходил по четко установленным правилам. Комемы приглашали всех в сад и пели патриотические песни. Меня тоже позвали. Услышав об этом, Елена попросила Уриэля взять ее с собой.
— Будет лучше, если я тоже пойду, — оправдывалась она. — В темноте она одна не ходит. А ты хороший мальчик и наверняка останешься помогать своим родителям готовиться к празднику.
В результате представительница другой части квартала была приглашена на вечернее пение. День независимости близился, и соседки решили устроить встречу.
Перед их приходом Елена выложила на диван фетровую шляпку и лакированную сумочку. Все остались довольны. Только Итта отважилась сказать, что если уж Елене так нравятся головные уборы, то лучше надеть какую-нибудь панамку.
— Панамка — это некрасиво, — подмигнув, ответила Елена, — неужели ты думаешь, я стала бы одеваться, как эти из Хаганы или Пальмаха?
Она крепко обняла Итту. Парикмахерша Анжелика сделала Елене высокую прическу и покрыла ее слоем лака. Портниха Гина пришла с только что сшитым костюмом и деревянным ящичком, чтобы на месте совершить любые поправки. К делу подключили и продавщицу обуви Ривку, та одолжила Елене туфли на высоком каблуке.
К предпраздничному вечеру Елена была полностью экипирована: красный костюм, черная шляпка, остроносые туфли на высоком каблуке. Для полноты картины Елена купила еще букет роз в целлофановой обертке.
В праздничный вечер мы с Еленой пришли во двор Комемов. Вокруг толпились люди с растрепанными волосами, в сандалиях, все — и мужчины, и женщины — были в одежде цвета хаки. У них пахло фалафелем, хумусом и техиной, а хлеб назывался питой.
На лужайке стояла Елена: в красном костюме, с красным лаком на ногтях и накрашенными губами, в лакированных туфлях, с лаковой сумочкой и букетом роз, обвязанным красными и розовыми ленточками. К нам подошел хозяин дома, добродушный, мускулистый, загорелый мужчина, и представился:
— Шалтиэль Комем. — Он откинул назад волосы и протянул правую руку.
Металлическим, поначалу срывающимся и дрожащим, голосом Елена произнесла:
— А меня в Израиле зовут Елена Барашек-на-убой, — и тоже протянула руку.
Шалтиэль Комем наморщил лоб и приподнял бровь:
— Что?
Пожимая ему руку, Елена повторила:
— Елена Барашек-на-убой. Ну, вы же знаете. — И она еще раз медленно повторила: — Елена Барашек-на-убой.
Этим вечером мы с Еленой возвращались домой одни.
Уриэля Комема я больше ни разу не видела.
Много лет спустя.
У входа в Тель-Авивский университет ко мне подошел седой мужчина и неуверенно спросил:
— Элизабет? Это ты?
— Да, — ответила я.
— Меня зовут Комем, помнишь меня?
Я вспомнила.
— Чем занимаешься?
— Работаю в университете Сан-Диего, на историческом факультете. — Сглотнув, он продолжил. — Я руководитель научно-исследовательского института, изучающего историю Катастрофы.
Я промолчала.
— Меня часто спрашивают, как я, уроженец Израиля, смог связать свою жизнь с изучением Катастрофы, я всегда рассказываю своим студентам, да и вообще всем, как после окончания Шестидневной войны мы переехали с военно-воздушной базы в городской квартал. Там я понял, что в Израиле есть другие планеты и другие солдаты войска Господнего. Там я встретил странную женщину, которая до основания перевернула все мои представления о мире.
Он смущенно замолчал, потом сказал:
— Передавай ей привет и скажи, что я ей очень благодарен.
Пуримшпиль
Перед сном Елена любила читать сказки: «Золушку», «Белоснежку», «Гензель и Гретель», «Златовласку и трех медведей». Пока я не выросла, она читала их вслух, потом — про себя. Каждый вечер посвящался одной сказке, причем, доходя до конца, Елена начинала читать сначала.
В вечер «Гензеля и Гретель» Елена разбрасывала по всему дому шоколадки, в вечер «Золушки» ставила на кухонный стол тыкву, а в вечер «Златовласки» заставляла холодильник медом. И всякий раз загадочным, как у радиоведущего Шмулика Розена, голосом спрашивала:
— Итак, какую сказку мы будем слушать на этот раз?
Читала она медленно и громко, словно стараясь задержать наступление темноты, а когда заканчивала, за окном уже стояла глубокая ночь. Елена освещала каждый уголок квартиры. Иногда с помощью лампочек, но чаще поминальными свечами.
— Поминальные свечи дешевле электричества, — как-то раз объяснила она. — Я зажигаю их, когда кончаются деньги.
Елена смахнула покатившуюся по щеке слезу. Дав глазам высохнуть, она пожелала мне спокойной ночи и вышла из комнаты.
Даже когда я стала взрослой, Елена продолжала читать сказки каждый вечер. Словно оправдываясь, она говорила:
— Я привыкла и просто не могу уснуть без этого.
Когда врач захотел прописать ей снотворное, Елена ответила:
— Спасибо, как-нибудь обойдусь, у меня есть свой, сказочный рецепт.
Хотя бывали ночи, когда одних сказок не хватало. Елена просыпалась с криком, нарастающим и затихающим, как вой сирены. Вскакивала и металась по комнате, не находя себе места.
Я спрашивала, что случилось, а она лишь отвечала:
— Мне приснились ведьмы, черти, чудовища и злодеи, какие бывают только в сказках. Но иногда встречаются и в действительности.
Стараясь перебороть страх, она читала сказки до тех пор, пока снова не успокаивалась и не засыпала.