Включи мы воображаемый исторический кинопроектор, перед нами опять прошли бы чередой самые разнообразные, подчас почти фантастические, но вместе с тем вполне реальные люди и сцены далекого прошлого: Петр III и свергающая его Екатерина II; народ, жадно вслушивающийся в отзвуки происходившего на вершине власти; слухи о «чудесном» спасении императора, воплотившиеся в самозванцах; пророчество в Киле о скором возвращении Петра III и его «объявление» в Черногории, а затем у казаков на Яике; призрачная тень неведомого «русского принца» в Чехии и снова слухи, слухи и люди, тысячи простых людей, упорно веривших в возможность чуда. А на фоне этого неопределенно-доверчивого ожидания возня вокруг трона, интриги царедворцев и призрак убитого мужа, следовавший по пятам «великой» Екатерины, денно и нощно боявшейся появления очередного — реального или мнимого — претендента на ее запятнанный кровью престол. То была поистине иллюзорность бытия, для сидевшего на троне тем более страшная, что являлась самой жизнью. Кто был законным носителем власти, кто владел ею по праву, кто мог ее домогаться силой, было неясно ни «верхам», ни «низам». Неопределенность положения первого лица в государстве, сомнительность его прав на свой статус — вот, пожалуй, основная обобщающая константа, обусловившая длительность успеха легенды о Петре III. Мифологизация «третьего императора» играла, в сущности, роль моральной альтернативы реальной действительности, роль нравственной модели «истинного» государя-избавителя.
Однако низовая, народная культура развивалась и функционировала не изолированно от культуры образованных слоев общества в своей стране. И возникавшие при этом прямые и обратные связи между духовным миром «низов» и «верхов» оказали несомненное влияние на генезис легенды о Петре III.
Подчеркивание династической сопряженности с Петром I (хотя бы и фиктивной, как у Екатерины II) со времени Елизаветы Петровны сделалось официозным штампом. Но это был не просто штамп: за ним просматривается и нечто большее — стремление использовать установившуюся в широких слоях русского общества популярность имени царя-реформатора. Этому, в частности, способствовали многие представители русской общественной мысли и литературы первой трети XVIII века — от Феофана Прокоповича до Кантемира. Применительно к цесаревичу Петру Федоровичу и популярность имени Петра I, и упомянутый официозный штамп имели особое, символическое значение. В самом деле, он был единственным, кроме Елизаветы Петровны, ближайшим потомком «первого императора», пусть и по женской линии. Да еще и его тезкой. Эта символика начала функционировать сразу же по прибытии Петра Федоровича из Киля в Петербург. Один из наиболее ранних и малоизвестных тому примеров — письмо юного наследника замечательному русскому поэту А. Д. Кантемиру, занимавшему тогда пост посланника России во Франции. Вот текст письма, подлинник которого написан по-французски: «Сударь, я наилучшим образом отблагодарю, когда это будет возможно, ту преданность и уважение ко мне, которую Вы так живо выразили в письме по поводу моего будущего престолонаследия. Так как я всегда буду следовать пути Петра Великого и ее императорского величества, моей всемилостивейшей тетки, то предполагаю по их примеру оказывать особое покровительство, которое эти августейшие особы всегда проявляли в отношении Вашей семьи. С заверением дружбы и уважения остаюсь, сударь, Ваш благожелательный друг Петер». Внизу указан адресат: «Князю Кантемиру в Париже» [8, № 78]. Вспомним: основная мысль письма без особых изменений была повторена спустя два десятилетия в манифесте о восшествии наследника на престол.
Идея преемства дел Петра Великого отвечала настроениям русской просветительской мысли тех лет. Обращение к примеру Петра I было не только способом воспитания в народе чувства национального самосознания, но и поводом для изложения позитивных общественно-политических взглядов, полем социальной критики, хотя бы для вида и облеченной в верноподданническую фразеологию. Такой подход открывал перед писателями и учеными уникальную возможность вполне легально выступать выразителями общественного мнения, наставниками, дерзавшими, по словам Г. Р. Державина, «истину царям с улыбкой говорить». Одним из первых на такой путь встал, как известно, М. В. Ломоносов, назвавший Петра I «земным божеством» и проводивший взгляд на Петра Федоровича как на прямого продолжателя своего великого деда.
Та же мысль лежала в основе «Оды на прибытие из Голстинии и на день рождения… Петра Федоровича» [116, т. 8, с. 62]. Обращаясь к Елизавете Петровне, М. В. Ломоносов восклицал:
Ты зришь Великаго Петра
Как феникса, воскреша ныне;
Дражайшая Твоя Сестра
Жива в своем любезном сыне.
Настойчиво пользуясь каждым удобным поводом, М. В. Ломоносов повторял мысль о высоком предназначении потомка Петра I. В посвящении «Краткого руководства к риторике на пользу любителей сладкоречия» (1744) он призывал наследника способствовать развитию наук в России. В 1749 году М. В. Ломоносов написал по просьбе В. Н. Татищева текст посвящения первого тома его «Истории Российской» Петру Федоровичу. В нем были, например, такие строки: «Вашего императорского высочества превосходные достоинства подают бессомненную надежду, что во время, определенное от Бога, ревностного подражателя бессмертным к себе заслугам венчанных в вашем высочестве увидит Россия». И снова повторялась надежда, что наследник во всем будет подражать Петру Великому. Эта же мысль проведена и в «Слове похвальном», которое произнес великий ученый в память Петра I 26 апреля 1755 года, и в стихах того времени. В 1758 году М. В. Ломоносов задумал создать мозаичный портрет Петра Федоровича [116, т. 9, с. 139]. Целая программа государственной деятельности была изложена им в оде, написанной в связи с вступлением Петра III на престол, — «Орел великий обновился…».
Конечно, многое в таких дифирамбах носило внешний, заказной характер. Едва ли, например, слова «орел великий» хоть в какой-то мере были приложимы к Петру III. И все же, по-видимому, в основе своей подобные оценки, несмотря на их гипертрофированность, были искренними. На такое предположение наводит судьба речи «Об усовершенствовании зрительных труб», которую М. В. Ломоносов должен был произнести в присутствии императора на торжественном праздновании дня Петра и Павла 29 июня 1762 года. «За происшедшею переменою правления» торжественный акт не состоялся, речь произнесена не была. И хотя он сочинил в честь прихода к власти Екатерины II казенную оду, отношения великого ученого и новой императрицы были натянутыми и неприязненными. Над М. В. Ломоносовым нависла тень возможного ареста, от которого, быть может, его избавила кончина, наступившая 4 апреля 1765 года. «На другой день после его смерти, — сообщал библиотекарь Академии наук И. Тауберт историку Г. Ф. Миллеру, — граф Орлов велел приложить печати к его кабинету. Без сомнения, в нем должны находиться бумаги, которые не желают выпустить в чужие руки» [190, с. 329].
Примечательно и то, что многие мысли, сформулированные М. В. Ломоносовым в одах и других сочинениях, посвященных Петру III, в большей или меньшей степени были созвучны настроениям последнего. Комментаторы оды на его восшествие полагают, что ученый-поэт «поймал императора на слове», когда тот в первом же манифесте обещал следовать «стопам» Петра I [116, т. 8, с. 1159–1160]. «Ловить» на этом Петра Федоровича не приходилось — он обещал это (или за него обещали составители письма) Кантемиру еще в 1742 году. Дело, по-видимому, обстояло сложнее. Ведь кое-что, о чем в своей оде провозглашал Ломоносов (например, развитие Сибири, контакты с Китаем и Японией), отчасти успело отразиться в законодательной деятельности Петра III (в частности, в указе о коммерции, написанном Д. В. Волковым). А стало быть, и отвечало мыслям самого императора.
Но важно и другое. Многие предложения, сформулированные М. В. Ломоносовым в оде на восшествие Петра III, были изложены им в неоднократно упоминавшемся нами трактате «О сохранении и размножении российского народа».