– Послушай-ка, мой милый Гай Юлий. За слезы только раз я получила от жизни яблоко. Только раз. А чаще, сколько ни плачь – вот это. – Она показала открытую ладонь, словно готовую дать пощечину. – Понимаешь? Ты сейчас не столько жалеешь отца, сколько жалеешь себя, и ждешь сочувствия, и боишься жизни. Можно всю жизнь жалеть себя, и плакать, и ждать сочувствия, и бояться жизни, и… исполнять все правила, и ждать, что тебя будут любить просто так… – Теперь она, подняв над головой белые локти, спокойно перекалывала в волосах шпильки, зажав одну из них в зубах. – Но тогда ты будешь бессилен перед теми, кто плевать хотел на правила, сомнения и страхи. Будешь бессилен перед тем, кто ничего ни от кого не ждет, потому что знает: никто ничего просто так не даст. Даже самые близкие… – добавила она горько. – Так не жди сочувствия и бескорыстия: всем от всех что-то нужно! Все используют всех для своих целей! Только у самых умных хватает ума делать это не так явно, – завершила она сквозь зубы (точнее, сквозь шпильки) и, покончив со шпильками, осторожно коснулась его плеча – красивая, спокойная, мудрая, с безукоризненно прибранными волосами.
Она, насильно, рано выданная замуж собственной семьей только для того, чтобы отец получил влияние в Сенате, знала, о чем говорила. А Гай Юлий стоял словно в столбняке, вперив куда-то остановившийся взгляд, и был где-то очень далеко, и словно не слышал как ее низковатый голос говорил:
– И ничего в этом страшного: когда это понял, тогда по крайне мере знаешь, чего можно ожидать от людей, их поступки становятся для тебя понятными, предсказуемыми. И тогда можно не разочаровываться. И тоже преступать правила. И тоже использовать всех. А там – будь что будет. Главное – покончить с одним: с жалостью к себе, ведь это может затянуть в болото, такое огромное, топкое болото слабости. А на этом болоте проложены мостки, по которым ходят те, от кого ты ждешь сочувствия и помощи. И как раз они-то готовы затолкать тебя в самую трясину, когда ты меньше всего ожидаешь, и затолкать поглубже, чтоб уж наверняка…
Сервилия тяжело вздохнула.
– Запомни, мой Гай Юлий… – Она провела ладонью по его лицу, словно стараясь разбудить. – Как только встанет сегодняшнее солнце – а небо, смотри-ка, уже светлеет – ты окажешься во взрослом мире – продажном, коварном, жестоком. В котором, чтобы выжить, – каждый сам за себя!
Она говорила странное. Он ждал слов утешений, сочувствия. Он хотел плакать и рассказывать ей об отце и своей любви к нему, и о своем одиночестве. А она говорила ему сейчас о каких-то других, совершенно посторонних вещах, и совсем не о его горе, не о его потере. Почему? Он сначала не понял, а когда понял, ему стало перед ней невыносимо стыдно.
Необыкновенная, потрясающая Сервилия! Как она тогда помогла ему, глупому, размякшему мальчишке! Как она потом столько лет ему помогала!
– И ты тоже – всегда сама за себя? И ты тоже любишь – не просто так?
Тут им пришлось затаиться: неподалеку раздались голоса.
– Не бойся, садовник – немой, – прошептала она, – а мои рабыни абсолютно верны мне. Они теперь – мои соучастницы, и выхода у них нет, поэтому и знают, что делать и что говорить, если неожиданно проснется муж. Но он теперь спит как убитый… Особенно… особенно после маковой настойки, – завершила она, едва успев сделать вдох после поцелуя, давшего обоим особенно острое наслаждение.
Он забыл о своем вопросе. Провел жадной рукой по ее прохладной шее, по мягкой груди, голой и податливой под греческого кроя платьем.
– Даю тебе слово: вместо твоих бус, что разорвал, я подарю тебе самое дорогое ожерелье в мире, – серьезно сказал он.
– Я буду ждать, – тоже очень серьезно и как-то даже торжественно сказала она, словно речь шла не об ожерелье, а о чем-то гораздо более важном. И в ее голосе не было ни тени иронии или насмешки над словами мальчишки из высокородной, но бедной семьи, который только что рыдал у нее на плече.
Тот рыдающий по отцу мальчишка так и остался в рассветном саду Сервилии.
На попечении Гая Юлия, по закону – главы семьи, были теперь мать и две сестры, и, кроме перезаложенного по самую крышу дома, отец оставил ему древнейшее и благороднейшее имя. Это – всё. Предки его были честными преторами, сенаторами, но звезд с неба не хватали, и до консульского ранга никому из них дойти так и не удалось. И обогатиться – тоже не получилось.
Новый paterfamilias Гай Юлий Цезарь был оглушен свалившейся на него ответственностью, но она принесла и неожиданное упоение. Отношение сестер и даже матери к нему стало иным, непривычно почтительным. Даже у домашних рабов появилось теперь какое-то особое подобострастие, чего раньше он не замечал. Гай Юлий, по обычаю, стал полновластным хозяином судеб всех домашних. Он чувствовал себя взрослым и сильным. До тех пор, пока всего через несколько дней после похорон отца его не начали осаждать кредиторы.
И все это как раз совпало с очень сильным припадком падучей болезни. Судороги корчили его на узкой спальной кушетке. Наверное, ему удалось не издавать громких звуков, потому что, когда он очнулся на полу своей спальни от ужасного запаха и с раскалывающей голову болью, дверь в его спальню так и была заперта. Смрад в комнате стоял невыносимый. Был уже день или утро: со двора слышались голоса сестер, матери, отдававшей распоряжения рабам; стучал молотком кузнец, нервно ржала лошадь, доносились и еще какие-то домашние звуки: кто-то пел плохим голосом, хлопали двери, гремели горшки на кухне.
Гай Юлий разорвал у ворота изгаженную ночную тунику и, как змея из кожи, выполз из нее. Потом, стараясь придать голосу как можно больше обыденности, крикнул в дверь приказание рабам – принести большие кувшины с водой, свежую одежду и оставить все перед дверью, а самим уйти: он желает мыться сегодня сам. Гай Юлий Цезарь неумело, с отвращением, убирал за собой и старался не думать о том, как был бессилен и жалок, валяясь в собственной моче и нечистотах. Даже от ничтожных рабов он старался скрыть эту свою слабость. Теперь ему придется научиться всю жизнь скрывать ее от жестокого мира.
Мать обо всем догадалась и все поняла, поэтому ничем не обнаружила ни своего знания, ни своей тревоги. Однако вскоре после этого невзначай попросила у сына разрешения купить на рынке раба, умевшего врачевать – дескать, она стареет и немощей прибавляется. Для этого Аурелии пришлось тайком заложить последние золотые браслеты, подарок мужа.
Капитолийские волки
Свидания с Сервилией – то в саду, то в каморке преданной ей либерты [41] на Авентине – стали совсем редкими, так как Гай Юлий женился. Женитьбу на Корнелии, дочери консула Цинны, своего политического союзника, устроил ему дядя – Гай Марий, консул и полководец, прославленный герой войны с германцами. Цезарь благоразумно не возражал против выгодного брака, да и Корнелия была достаточно мила и невинна. Марий хотел, во-первых, породниться с Цинной по личным политическим соображениям, во-вторых, он справедливо считал, что это могло решить финансовые проблемы осиротевшего племянника и его семьи. Отсутствие денег закрывало путь на любую приличную должность, даже и с таким древним и благородным именем, как Юлии. Любая предвыборная кампания требовала подкупа избирателей, оплаты подарков, пиров, гладиаторских зрелищ и качественных оргий для привлечения на свою сторону влиятельных и уважаемых политиков.
Консул Корнелий Цинна весьма неохотно принял сватовство Гая Юлия, считая, что дочь могла бы сделать партию гораздо лучшую (в пересчете на сестерции так и было!), но Марий как-то сумел убедить Цинну, что у способного парня Юлиев – большое будущее, да еще (письменно!) обещал оплачивать пять поставок в месяц самых лучших устриц со знаменитой устричной фермы самого Ораты из Путеоли. Корнелий Цинна имел сильнейшую слабость к хорошим устрицам. А возможно, он и впрямь поверил Марию насчет большого будущего потенциального зятя.