Антверпен: красная лента Рубенса
У антверпенской главы жизни Винсента, как и у предыдущих, был свой драматический сюжет Правда, теперь герой уже лучше знал самого себя: «Вероятно, тут будет так же, как было во всём и повсюду Я хочу сказать, что меня ждёт разочарование, хотя город своеобразный. Да и небольшая перемена полезна» (1).
Прибыв в Антверпен, Винсент, невзирая на скверную погоду и ледяной дождь, стал ходить пешком по городу Он спешил увидеть Рубенса в местных музеях и памятники архитектуры. Но сначала он описал свои впечатления от порта, улиц, толпы, городских заведений. Его поразил контраст между тихим селением, которое он покинул, и этим портом, кишащим людьми. Его пространные описания Антверпена конца столетия свидетельствуют об острой наблюдательности:
«Тут широкоплечие, крепкие фламандские матросы с лицами, пышущими здоровьем, стопроцентные антверпенцы, стоя, шумно и задорно едят мидии или пьют пиво. И вдруг тут же какой-то невысокий, тихий, весь в чёрном господин, прижав ручки к телу, крадётся вдоль серых стен ‹…› девчонка, таинственная китаянка, бессловесная, тихая как мышь, с плоским лицом, похожая на клопа. Какой контраст с той компанией фламандцев, едоков мидий! ‹…›
То видишь сияющую здоровьем, честную по виду, наивно весёлую девушку, то какое-нибудь лицо, настолько фальшивое, скрытное, что страшно становится, как при виде гиены. Не говорю уже про лица, обезображенные оспой, про щёки цвета печёной креветки, маленькие тускло-серые глазки без ресниц, редкие лоснящиеся волосы цвета свиной щетины или чуть желтее – шведские или датские типы. ‹…›
Я даже сидел и беседовал с девицами, которые, должно быть, приняли меня за кого-то вроде лоцмана» (2).
Наверняка в Нюэнене у Винсента не было женщин. Он приехал изголодавшимся по ним, как матрос после долгого плавания. В Антверпене он часто ходил к девицам. Да и как ему было устоять перед прелестями женского тела, когда он изучал Рубенса с его соблазнительным ярким колоритом и бесподобной манерой изображения нагой женской плоти! Проблема колорита не давала ему покоя. Оттепель, о которой он говорил в Нюэнене, продолжилась в Антверпене. Дожидаясь своего снаряжения живописца, которое должно было прибыть на вокзал, он бродил по улицам, посещал танцульки, где делал наброски, пил и ел в матросских харчевнях, проводил ночи с девицами.
Прогуливаясь, он приметил в лавках японские гравюры, которые привели его в восторг, и купил себе несколько листов. Именно в Антверпене он впервые увидел это искусство, которое оказало такое большое влияние на европейскую живопись. Японские эстампы уже давно интересовали и вызывали восхищение художников новой парижской школы. Свобода штриха и цвета, очевидная наивность, присущая этой графике, побуждали с большей решимостью ставить под вопрос живопись Жерома, Глейра, Кормона, такую профессиональную и такую скучную.
«я доволен, что уехал», – сообщал Винсент в том же письме, отправленном в конце ноября 1885 года. А в постскриптуме написано признание, которое должно было доставить Тео большое удовольствие: «Странное дело, мои этюды здесь более тёмные, чем в поле. Не потому ли, что освещение повсюду в городе не такое яркое? Не знаю, в чём тут дело, но это может оказаться важнее, чем видится на первый взгляд» (3).
Позднее, убедившись в пустоте живописи Делароша, которым он когда-то восхищался, Винсент писал: «Можно ошибиться. И нередко чувствуешь облегчение, когда понимаешь, что ошибся, даже если при этом надо начинать всё сначала» (4).
В письмах из Антверпена много рассуждений такого рода. Винсент присматривался к тому пути, который ему предстояло пройти, и всё ещё почти ничего не знал об импрессионистах! Но в музеях было много поучительного.
«Рубенс действительно произвёл на меня сильное впечатление. Его рисунки, по-моему, великолепны – я имею в виду рисунки голов и рук. Меня, например, восхитила его манера рисовать лицо мазками кисти, штрихами чистого красного или как он подобными же штрихами моделирует кистью пальцы рук» (5). Писать штрихами кисти – эта волновавшая его идея потом воплотилась в одну из отличительных особенностей его живописи.
Эти открытия стали для него новым мощным стимулом к работе. Полагая, что теперь ему будет легче продавать портреты, он начал писать их один за другим. Среди них мужчина «вроде Виктора Гюго», женщины, с которыми он знакомился на танцах, в кабаре и барах. Он пробовал изменить колористическую гамму, используя кармин и синий. Ему хотелось написать женское тело, как это делал Рубенс, и он начал искать светловолосую модель.
Он нашёл одну блондинку и писал её мощными мазками с удивительной свободой, предвещавшей появление целого течения в живописи XX века, в котором культивируется «незаконченность». Он использовал кисти так же, как в Гааге применял горный мел или намеренно «грязный» жирный карандаш. Он работал ими быстро и «машинально», если воспользоваться выражением сюрреалистов. Портрет писался с невероятной скоростью. Все написанные в Антверпене портреты отмечены этим свойством, и уже настоящая пропасть отделяла Винсента от его современников – мастеров традиционного стиля и даже от Тео. Тогда в его манере не могли усмотреть ничего, кроме неуклюжести.
Развязная девица из кафешантана, привыкшая гулять ночи напролёт. Как это далеко от крестьянок Нюэнена! Изображённая в профиль, эта молодая женщина с ярко накрашенным ртом, жирной, но длинной шеей, живым взглядом и пышной грудью словно не может замолчать. И – «красная лента в её чёрных как смоль волосах» (6).
Этот красный цвет, который перешёл сюда прямо с полотен Рубенса, говорит о том, что Винсент сознательно порвал с прежней манерой, чтобы принять радость жизни. Он здесь звучит так же, как лимонно-жёлтый в «Натюрморте с раскрытой Библией». Это приглашение к празднику, звук цимбал в симфоническом оркестре. Пастора больше нет, и Винсент устраивает праздник плоти, хотя для этого он вынужден жить впроголодь.
Здоровье его было серьёзно подорвано. Чем больше он писал, чем больше тратил на краски, тем дольше ему приходилось поститься. Через три недели после приезда в Антверпен он писал: «Должен тебе сказать, что за то время, пока я здесь нахожусь, у меня было всего три горячих обеда. А так я питаюсь одним хлебом ‹…› особенно когда мне надо как-то изворачиваться, как это было в течение полугода в Нюэнене… из-за покупки красок» (7).
Смерть отца означала для него, помимо всего прочего, и прекращение родительской материальной поддержки. Винсент вынужден был вновь просить денег у Тео, так описывая своё положение: «…И вот, когда я получаю деньги, то первое моё желание не поесть, хотя перед этим я постился, а писать, и я тут же начинаю подыскивать модели. И это продолжается до тех пор, пока у меня не кончатся деньги» (8).
Теперь Винсент жил только ради живописи. Его рацион был похож на пайку заключённого: «Моя спасательная доска – это завтраку моих домовладельцев, а потом вечером в качестве обеда – чашка кофе с куском хлеба в кондитерской или ломоть ржаного хлеба, который я держу в чемодане» (9).
Антверпенский опыт показал, что Винсенту больше не удавалось примирить жизнь с живописью на те средства, которые он получал в течение нескольких лет от Тео. Он сводил концы с концами, когда жил с родителями, которые его кормили. Без поддержки семьи на братское денежное пособие прожить было невозможно.
В Антверпене скудный рацион оказался губительным для его здоровья. У него один за другим ломались зубы. Он потерял их около дюжины и был вынужден расстаться с поражёнными кариесом зубами, отдав за это 50 франков, что составляло треть суммы, присылавшейся братом ежемесячно. После этого он почувствовал некоторое облегчение: «Из-за постоянной боли во рту мне приходилось глотать пищу в спешке» (10). И с желудком у него было всё хуже, а во время приступов кашля его рвало «какой-то сероватой слизью».
Он понял, что для продолжения занятий живописью ему надо сохранить силы, позаботиться о здоровье. Голодая изо дня в день, он ослабил свой организм. Никогда раньше он не доводил себя до такой физической слабости. И если он об этом говорил, то предпочитал не объяснять в подробностях причин, ибо в одной из них было трудно признаться: наведываясь к портовым девицам, спуская в борделях Антверпена часть денег Тео, он заразился сифилисом.