Для их персональных нужд Филомена снабдила их большой картонной коробкой, а также отвела им одну секцию кухонного буфета. Благодаря наследству, полученному от Сумасшедшего, Ида теперь чувствовала себя богачкой и приобрела про запас кое-какие продукты, а также кусок красной домотканной шерсти, из которой Филомена самолично выкроила комбинезончик для Узеппе. В этом комбинезончике Узеппе уже не казался ни индейцем, ни Чарли Чаплином. Теперь он скорее был гномом из «Белоснежки».
Комната их, конечно, не была такой шумной, как прежнее помещение в Пьетралате, но определенные шумы не прекращались и здесь. Днем со стороны прихожей, то есть мастерской, почти непрестанно раздавалось стрекотание швейной машинки, голоса клиенток. А ночью в кухне возился и разговаривал дедушка, прибывший из Чочарии, который спал мало, во сне часто бредил, а в паузах, просыпаясь, надрывно и не переставая кашлял. Его длинное, худое и согбенное тело было настоящим кладезем катара, кладезем поистине неисчерпаемым. Старик постоянно держал рядом большой щербатый таз, а прокашливаясь, он издавал звуки, похожие на ослиный рев. Днем он разговаривал мало, был явно не в себе и никогда не выходил из дому — городские улицы его пугали, ему казалось, что все эти люди жаждут на него напасть. Если он случайно высовывался из окна, то тут же от него отходил, жалуясь, что здесь, «в этом вашем Риме», через окно не видно никакого простора. Из его дома там, в горах, стоило только выглянуть из окна (он говорил «выглядать»), был виден простор необозримый, а тут все свободное место было заполнено каменными стенами («Выглядай, не выглядай, а ничего, кроме стен, и не видно!»). И если с улицы доносились звуки выстрелов (а это частенько случалось), или в небе проносились самолеты, он немедленно вскидывался, просыпаясь, издавая хриплый скулящий звук, отчаянный звук, который означал: «Ну вот, опять они меня разбудили!» То и дело он, бодрствуя, приговаривал: «Ой, ма… Ой, ма…», и тут же, вместо матери, таким же сиротским голосом отвечал сам себе: «Сынок, ну сынок, чего тебе?» Или же он жалел себя вслух, называя себя «цыганенком» и «цыганенком на соломке» («соломкой» он наверняка величал свою соломенную хижину в горах, где он в последнее время жил совершенно один). И тут же принимался выкашливать мокроту с таким надрывом, что, казалось, у него вот-вот начнется кровотечение.
Днем он постоянно сидел на своем стулике в кухне, а рядом стоял тазик. Его воспаленное и костистое тело заканчивалось жестким и грязным клоком седых волос, на который он даже и дома вечно нахлобучивал шляпу — так требовал горский обычай. На ногах, хоть это и был город, он продолжал носить деревенские чочи; впрочем, здесь все его хождение заключалось в путешествиях из кухни в уборную и обратно. Высшим и ненасытным его желанием было выпить вина, но дочь угощала его мало и лишь изредка.
Окно кухни переходило в небольшой крытый балкончик, где в первые дни обитал кролик. Войдя впервые в свое новое жилище, Узеппе сразу же его заметил; кролик скакал на своих длинных задних лапах, поглядывая на него круглым красным глазом. С этой минуты любимым развлечением Узеппе было стоять перед стеклами балкона и глядеть на кролика. Кролик был совсем белый, только уши отливали розовым. Взгляд красных глаз был отрешенным, кролик не признавал никого и ничего. Единственной его реакцией на мир был испуг, который находил на него мгновенно и неожиданно, иногда безо всякой причины, и тогда он спасался бегством, заложив уши назад, в свой домик, сделанный из фанерного ящика. Но обычно он сидел в сторонке в состоянии внимательного спокойствия, как бы высиживая крольчат, или истово грыз капустные кочерыжки, которые Аннита ему подбрасывала. Какой-то больничный пациент подарил его Томмазо. Семья же и, в частности, невестка Аннита — хотя все они, будучи потомственными пастухами, привыкли забивать животных на мясо — бог знает почему, привязались к кролику, он стал им вроде родственника, и они никак не решались пустить его на жаркое. И однако же Узеппе, который ежедневно, едва проснувшись, бежал к балкончику, в один прекрасный день обнаружил там только Анголу, которая с мрачным лицом сметала остатки кочерыжек. Кролика больше не было: семья волей-неволей смирилась и сменяла его на две банки мясной тушенки.
«А клолик… Он где?»
«Ушел твой кролик…»
«А с кем ушел?»
«С луком, маслом и с помидорами», — вздыхая, ответила свекровь из прихожей.
В «мастерской» вместе с Филоменой и Аннитой всегда находилась малышка, то есть швея-ученица, которую использовали еще и для всяких услуг и поручений. Это была девочка из провинции Абруцци, лет четырнадцати, уже вполне подросшая, но такая худая, что на месте груди у нее были не выпуклости, а впадины. Когда она шила или штопала, или вертела ручку машинки, то пела все время одну и ту же канцонетту, в которой говорилось:
Радость и мука,
боль и разлука —
это все ты…
Эти три женщины редко оставались одни. Если не было клиентов, почти всегда являлись гости. Каждый день заходила женщина, жившая в этом же квартале, лет тридцати пяти, по имени Консолата, у нее был брат, который в свое время отбыл на русский фронт вместе с Джованнино, в одном с ним полку, и судьба его тоже с некоторых пор была неизвестна. Какой-то человек, по ночам слушавший радио Москвы, утверждал несколько месяцев тому назад, что в одном из переданных списков военнопленных фигурировало его имя; но еще один человек, тоже слушавший эти передачи, говорил, что имя, названное по радио, было то самое, Клементе, но фамилия была совершенно другая.
Этот разговор о родственниках, находящихся в России, был единственной и неисчерпаемой темой их разговоров; она затмевала даже тему продовольствия. А вот о Ниннуццо, о котором тоже не было никаких известий, Ида, допуская, что он может и бродяжить, и партизанить, и бог знает, что еще, говорить избегала, да и думать тоже — из-за какой-то своей подсознательной суеверности. Но она постоянно держала кабатчика Ремо в курсе своих переездов — на тот случай, если Нино вдруг окажется в Риме.
Еще одной посетительницей семьи Маррокко была некая Сантина; она проживала одна где-то возле Порта Портезе. Ей было лет сорок восемь, женщина она была довольно высокая и при этом чересчур широкая в кости, так что тело ее, несмотря на крайнюю худобу, выглядело тяжелым и массивным. У нее были большие черные глаза, лишенные блеска и глядящие как бы из глубины; поскольку из-за недоедания она теряла зубы, и даже спереди у нее не хватало резца, в улыбке ее проглядывала какая-то незащищенность и виноватость, она словно бы стыдилась собственной некрасивости и самой себя каждый раз, когда ей приходилось улыбаться.
Волосы, стремительно седеющие, она носила распущенными по плечам, как носят девушки. Однако при этом она не пользовалась ни пудрой, ни косметикой, и не старалась скрыть свой возраст. Ее поблекшее лицо — бледное, с широкими скулами вразлет — выражало грубую простоту и покорность судьбе.
Основным ее ремеслом, даже и сейчас, было ремесло проститутки. Но она умудрялась кое-что зарабатывать, стирая белье на дому у клиентов или делая уколы — в пределах своего же квартала. Периодически она заболевала и попадала в больницу, или же ее арестовывала полиция. Но не в обычае Сантины было выставлять напоказ собственные неприятности, и, возвращаясь после очередного отсутствия, она обиняками давала знать, что ей пришлось, мол, поехать к своим.Она говорила даже, что там, в провинции у нее мать, которой приходится подбрасывать денег. Но все знали, что это неправда. Никаких родственников у нее не было, и этой самой матерьюна самом деле был ее сутенер, человек много моложе ее, который жил в Риме, но на людях с нею почти не показывался. Жил он как будто бы в соседнем квартале, и кто-то даже мельком видел его, как силуэт, не имеющий точных очертаний.
Частое появление Сантины в доме Маррокко объяснялось в основном ее способностью гадать на картах. По этой части она имела свою собственную систему, которую ни в каких книжках нельзя было найти, и которую она переняла неизвестно от кого. Все Маррокко без устали расспрашивали ее обо всем, что касалось Джованнино, и стоило ей показаться, как они поспешно убирали с рабочего стола выкройки, ножницы, шпильки и прочие предметы, чтобы освободить место для карт. Вопросы у них были все время одни и те же: «Скажи, как он там поживает». «Скажи, думает ли он о нас». «Скажи, скоро ли он вернется домой». «Скажи, здоров ли он». «Скажи, беспокоится ли он о семье».