«Хорошие новости?» — спросили у него.
«Да», — ответил он.
И почувствовав неожиданное желание поделиться, он добавил с невозмутимым видом:
«Это от моих. Из дому».
На самом-то деле ликование, хотя и минутное, слишком его переполняло, чтобы держать его в себе. Он не спешил закрыться занавеской, отбросил ее за спину, ближе к стене, словно бы получение этих писем возвратило его на час-другой, в людское общество.
«Ну так что, у вас дома все здоровы?» — продолжала одна из золовок, стараясь развязать ему язык.
«Ну да. Все здоровы».
«И что же они вам хорошенького пишут?» — осведомилась бабушка Динда.
С некоторой дрожью в голосе, но демонстрируя при этом пренебрежение и беззаботность — так, словно все это нимало его не касается, он ответил:
«Они меня поздравляют. Сегодня у меня день рождения».
«О-о-о! Поздравляем! Поздравляем!» — загалдели все вокруг. В ответ он скорчил недовольное лицо и закрылся лоскутной занавеской. Тем же самым вечером братья Карулины принесли точное известие — Неаполь очищен от немецких войск. Союзники стояли у ворот города, а тем временем неаполитанцы, устав ждать, за несколько дней сами выгнали немцев — голодные, бесприютные, одетые в лохмотья, вооруженные жестянками с бензином, старыми саблями и всем, что подвертывалось под руку, они, посмеиваясь, разделали под орех моторизованные германские части.
«Неаполь выиграл свою войну!» — провозгласили Толе и Мемеко перед всеми присутствующими.
«Так что, — спросила Карулина, — теперь, значит, вся эта штукакончилась?»
В этом никто не сомневался: расстояние от Неаполя до Рима англичане и американцы могли преодолеть одним прыжком. Сейчас на какое-то время дорога на Неаполь была перекрыта — по ту сторону была уже Америка, по эту — немецкий рейх. Но нужно потерпеть еще несколько дней, максимум неделю, и путь будет свободен.
«И тогда мы все вернемся к себе под крышу!» — сказал дедушка Джузеппе Первый, не уточняя, что у них в Неаполе уже нет никакой крыши.
Единственным человеком, не до конца уверенным в происходящем, был Джузеппе Второй — посмотреть его глазами, так эти самые англо-американцы, поскольку капиталисты, были парнями балованными, и все делали не спеша.
«Все равно у них теперь победа, почитай, в кармане… Месяцем раньше, месяцем позже… Их что, в Рим метлой, что ли, гонят? В Неаполе, вон, климат хороший, да море такое синее… Холидей, одним словом. Может, ихнему брату придет фантазия перезимовать на Позиллиппо…»
Но скептические реплики Джузеппе Второго не могли поколебать оптимизма «Гарибальдийской тысячи».
В этот период парни из «Тысячи» перепродавали огромные количества контрабандного мяса, берущегося неизвестно откуда (возможно, его сбывали немецкие военные чины в качестве избытков после реквизиции). Иногда это оказывались целые четверти бычьих туш, их приходилось хранить в уборной, где было похолоднее, подвешивая на особых крюках, раздобытых на мясобойне. Поскольку речь шла о товаре скоропортящемся, они запрашивали за него цену столь умеренную, что даже Ида могла позволить себе такие покупки и наслаждалась нежданным деликатесом чуть ли не семь дней в неделю.
А вот Узеппе — тот с некоторого времени брыкался, мяса есть не желал, и приходилось заставлять его силой. Ясно было видно, что причина заключается не столько в его желудке, сколько в состоянии нервной системы; как бы там ни было, эти капризы, которые он никак не объяснял, порой доводили его до состояния ужаса, и все кончалось рвотой и слезами. Все же если умненько отвлечь его игрой или развеселить какой-нибудь историей, он в два счета забывал любые черные впечатления, выказывая свой всегдашний природный оптимизм. Он доверчиво следовал примеру других и съедал кушанье, столь ненавидимое им вчера, без малейших следов отвращения. Таким-то вот образом это посланное самим провидением мясо помогло ему лучше подготовиться к сюрпризам надвигающейся зимы.
Кто лучше всего воспользовался этим необычным изобилием, так это Карло Вивальди, который, конечно же, проявил себя заправским мясоедом — ведь он был уроженцем Севера. К своему дню рождения он, вместе с письмами, получил и какие-то деньги, это было совершенно ясно, поскольку в тот же вечер он шикарным жестом извлек из своего истрепанного кармана тысячелировую ассигнацию, приобретя с ее помощью безмерное количество сигарет и гигантский бифштекс, который он съел с обычной своей чисто детской прожорливостью. Он даже угостил всех выпивкой, но, едва заплатив за вино, неуклюже и конфузливо ретировался в свою «палатку» и не стал принимать участия во всеобщем веселье.
В последующие дни, став клиентом новоиспеченного мясного магазина, открытого членами «Гарибальдийской тысячи», он стремительно расцвел. Его руки и ноги, от природы крепкие, снова обрели гибкость и силу, вернулся здоровый цвет лица. Теперь он куда больше, чем прежде, смуглым колоритом кожи и рельефными чертами лица походил на кочевника то ли арабских, то ли эфиопских кровей, а не на жителя Болоньи. Его верхняя губа, весьма развитая, своею подвижностью красноречиво рассказывала о тех самых чувствах, о которых умалчивал его несловоохотливый язык. А в его продолговатых, каких-то оленьих глазах, стала мелькать та сонная поволока, потаенная и беззащитная, которой была отмечена его фотография. Но странное выражение жестокости и развращенности так и оставалось впечатанным в его лицо, как неистребимый шрам.
В эти дни люди только однажды видели, как он улыбается. Это случилось, когда трое или четверо мальчишек вдруг безо всякого предупреждения заглянули под его занавеску, и Росселла выгнула спину дугой и ощетинилась, приняв ту позу, которая в зоологии называется устрашающей.Все ее шерстинки до самого хвоста встали дыбом и оказались похожими на шипы. Оскалив зубы, она издала негромкое, но вполне настоящее рычание, как какой-нибудь кровожадный гепард, пробегающий по опушке тропического леса.
Хорошее здоровье лишь обостряло для обитателя четвертого угла муки, причиняемые вынужденной неподвижностью. Слышно было, как он зевает, издавая душераздирающий рев, потягиваясь во всю длину тела, словно колесуемый мученик. Кроме чтения, он теперь часть времени посвящал и писанию, пошла в ход новая тетрадь, которую он себе купил и постоянно носил при себе. Золовки Карулины коварно судачили между собой, что эта, мол, тетрадка, как и давешний блокнот, небось тоже наполняется идущими вдоль и поперек надписями: «КАРЛО КАРЛО КАРЛО ВИВАЛЬДИ ВИВАЛЬДИ».
В эту пору для молодых людей призывного возраста, а тем более для дезертиров, стало крайне рискованным показываться на улице. В тот же день, когда было объявлено об эвакуации Неаполя, немцы провели в Риме демонстрационный парад, пройдя своими танковыми колоннами по главным улицам. Улицы были оклеены манифестами, призывающими всех мужчин, способных носить оружие, встать на защиту Севера или выехать на работу в Германию. То и дело движение безо всякого предуведомления перекрывалось, а автобусы, конторы и общественные места вдруг наводнялись немецкими военными или ополченцами фашистской милиции; те арестовывали молодых людей всех возрастов и сажали их на свои грузовики. Потом видели, как эти грузовики, полные арестованных парней, проезжали по улицам, наводненным вопящими женщинами. Итальянский Карабинерский корпус немцы разоружили, они считали его ненадежным; те из личного состава, кто не успел бежать, были отправлены в концентрационные лагеря, восставших перебили, раненые и убитые валялись посреди улицы. Манифестами приказывалась сдача всего оружия, предупреждалось, что любой итальянский гражданин, застигнутый с оружием в руках, будет расстрелян на месте.
Теперь в комнате, где жили беженцы, либо Карулина, либо кто-нибудь другой — лишь бы он не был слишком мал и дотягивался до окна — постоянно стоял на карауле, поглядывая через решетку. Если в окрестностях появлялся хоть один немецкий или фашистский мундир, они тут же предупреждали остальных условленным кодом, кричали «Плиту затопите!» или «Мама, я какать хочу!», и тогда все мужчины, оказавшиеся в доме, бежали в коридор к внутренней лестнице, которая через подвал вела на крышу, — оттуда можно было спрыгнуть и убежать через поля. При этом все члены «Гарибальдийской тысячи» поспешно взваливали на плечи и куски говядины. За ними следовал и Джузеппе Второй, он считал, что его давно разыскивают за подрывной образ мыслей. Поднимался из-за своей занавески и Карло Вивальди, чтобы к ним присоединиться, но поднимался неторопливо, вздергивая свою подвижную верхнюю губу в гримасе, обнажавшей его верхние резцы и похожей на веселую улыбку. Это вовсе не была гримаса испуга или всеобщего отвращения. Это была фобическая судорога, она мгновенно придавала его чертам выражение жестокое и почти уродливое.