Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Даже те предметы, формы которых обычно вызывают настороженность или неприятие, у него вызывали лишь концентрацию внимания и светлое удивление, как и все остальные вещи. В своих бесконечных путешествиях, которые он предпринимал, передвигаясь на четвереньках, вокруг Уральского хребта или по долине Амазонки, или по Австралийскому архипелагу, — всем этим для него были столы, стулья, диваны и шкафы — он забирался в места дикие и никому не известные. Его обнаруживали, скажем, под умывальником в кухне — там он в восхищении взирал на снование тараканов, они были для него все равно что дикие мустанги в прерии…

Но ничто в мире не могло его обрадовать больше, чем присутствие Нино. Для Джузеппе Нино сосредоточивал в себе вечный праздник окружающего мира, который во всяком другом месте существовал клочковато и распыленно; Нино сам по себе уже являлся для малыша всем мириадом красок и всеми бенгальскими огнями, и всеми породами фантастических и приятных зверей, и всеми на свете фургонами циркачей и балаганщиков. Каким-то таинственным образом Джузеппе чуял его приближение с той секунды, как тот начинал подниматься по лестнице. Он тотчас же спешил ко входной двери — ползя, ковыляя, перекатываясь… повторяя при этом: «Ино, Ино, Ино», причем руки и ноги его приходили в совершенно праздничное состояние, и все это выглядело почти драматично. Случалось, что Нино приходил за полночь, и тогда Джузеппе, слыша во сне скрежет ключа, слегка потягивался, на лице его появлялась доверчивая улыбка, и он лепетал еле слышно: «Ино!»

Зима тысяча девятьсот сорок второго года переходила, между тем, в лето. Вместо всяческих шерстяных обносков, благодаря которым Джузеппе казался свертком тряпочек, Ида теперь приспособила для него старенькие штанишки и рубашечки, когда-то принадлежавшие его брату. Штанишки, будучи надетыми на Джузеппе, выглядели длинными брюками, рубашечки, кое-как ушитые в боках, но не подкороченные, доходили ему почти до щиколоток. На ножки, совсем еще крохотные, ему надели пинетки, в какие обувают новорожденных. В этом облачении Джузеппе походил на индейца.

Из всех атрибутов весны ему были знакомы только ласточки, которые тысячами носились над окнами с утра до вечера, звезды, которые теперь стали более многочисленными и яркими, несколько далеких пятен герани на окнах и человеческие голоса, которые стали раздаваться во дворе свободно и звучно, потому что окна теперь были распахнуты. Запас его слов возрастал с каждым днем. Свет, небосвод и окна назывались у него «тонце» (солнце). Весь внешний мир, от входной двери и дальше, назывался «нет», поскольку доступ туда был раз навсегда запрещен матерью. Ночь, но заодно с нею и предметы обстановки (поскольку он лазил под ними) назывались «темо» (темно). Все голоса, а также и шумы были «омка» (громко). Дождик был «доик», и любая вода тоже. И так далее в этом же роде.

Когда наступили погожие дни, Нино — и это вполне понятно — стал все чаще проматывать школу, хотя его визиты к Джузеппе в сопровождении ватаги друзей и были теперь не более чем далеким воспоминанием. Но однажды утром, когда погода выдалась на удивление солнечной, он неожиданно заявился домой, оживленно насвистывая, его сопровождал один только Блиц: когда Джузеппе вылез из-под какой-то «темо» и пополз ему навстречу, он без всяких предисловий объявил: «Ну, парень, потопали! Мы идем гулять!»

Сказав это, он перешел к действиям — водрузил Джузеппе верхом себе на плечи и этаким вороватым богом Меркурием полетел вниз по лестнице, в то время как Джузеппе, переживая трагедию нарушенного запрета, бормотал нараспев, придя в полный восторг: «Нет… Нет… Нет…»

Его ручонки спокойно лежали в необъятных ладонях брата; ножки, покачивавшиеся на бегу, свисали брату на грудь, и ими он чувствовал надсадное его дыхание, трепетавшее от удовольствия и чувства свободы — еще бы, так сладко было нарушить материнские предписания! Блиц следовал за ними. Он ошалел от счастья находиться сразу с обоими предметами своей любви до такой степени, что позабыв о том, что умеет ходить, просто катился по ступенькам, впав в абсолютное собачье детство. Втроем они вышли во двор, прошли через подворотню; на пути им никто не попался и никто не спросил у Нино: «Что это за ребенка ты несешь?» Вся эта компания каким-то чудом словно бы попала под шапку-невидимку.

Таким вот образом Джузеппе, заключенный меж четырех стен с самого дня рождения, совершил свой первый выход в свет на манер Будды. Правда, Будда вышел из напоенного светом сада, принадлежавшего его отцу, чтобы тут же встретиться с таинственными явлениями болезней, старости и смерти; в то время, как для Джузеппе мир, наоборот, открылся и показался настоящим светозарным садом. И даже если болезнь, старость и смерть по прихоти случая и разбрасывали на его пути свои опознавательные знаки, он их попросту не заметил. Первым делом в поле его зрения оказались черные локоны брата, колышащиеся от весеннего ветра. И весь окружающий мир в его глазах стал приплясывать в ритме этих локонов. Бессмысленно было бы перечислять здесь те немногие переулки квартала Сан Лоренцо, через которые они прошли, и описывать местных жителей, двигавшихся справа и слева от них. Весь этот мир и эти люди — убогие, озабоченные и деформированные гримасами войны — являлись глазам Джузеппе, словно множественная и непрерывная фантастическая панорама, о которой даже описание садов Альгамбры в Гренаде или кущей Шираза, также как и самого Эдема не могло бы дать никакого понятия. В течение всего пути Джузеппе непрерывно смеялся, он то восклицал, то бормотал негромким голосом, в котором звучало необыкновенное волнение: «Вастаки, вастаки… В ды… Тонце… Вастаки… Доик… Омка…»

И когда они остановились наконец на заброшенном пустыре, поросшем травой, где пристроились еще и два чахлых, типично городских дерева, радость Джузеппе при виде этой высшей красоты дошла почти до испуга, и он вцепился обеими руками в блузу брата.

Первый раз в жизни он видел садовую лужайку, и каждый травяной стебелек казался ему освещенным изнутри, словно содержащим ниточку зеленого света. Подобным же образом листья деревьев представлялись ему сотнями фонариков, мигавших не только зеленью, но и всеми семью цветами радуги, и еще многими другими, не известными науке оттенками. Корпуса массовой застройки вокруг пустыря в ярком свете утра тоже, казалось, сияют своими красками, будучи подсвечены изнутри, и поэтому серебрятся и золотятся, словно древние горные замки. Редкие горшки с геранью и базиликом на окнах были миниатюрными созвездиями, расцвечивающими окружающий воздух; а люди, одетые в разноцветные одежды, двигались вокруг пустыря, толкаемые тем же ритмичным и мощным ветром, который двигает небесные круги со всеми их туманностями, солнцами и лунами.

Над одним из подъездов бился на ветру флаг… На ромашку уселась бабочка-капустница… Джузеппе прошептал: «Вастака…»

«Да нет же, это не ласточка, это такое насекомое! Называется бабочка! Скажи: бабочка!»

Джузеппе неуверенно улыбнулся, показав свои первые зубы, прорезавшиеся совсем недавно. Но повторить он не смог. Улыбка его трепетала.

«А ну-ка, давай вперед! Скажи: ба-бо-чка! Эй! Ты что, дурачком стал? Да ну, что это ты задумал? Никак плачешь? Будешь плакать, я больше гулять тебя не возьму».

«Вастака».

«Да не ласточка это. Это бабочка, ты же слышал. Вот я, к примеру, меня как зовут?»

«Ино».

«А вот этот зверь с ошейником, он кто?»

«И».

«Молодец! Этого ты не забыл! А эта зверюшка как называется?»

«Вавака».

«Какая же это вавака? Бабочка! Ах, дуралей ты, дуралей! А вот это — дерево. Скажи: де-ре-во! А вон там кто едет? Велосипедист! Скажи-ка: велосипедист! Или скажи: площадь Самнитов!»

«Вавака. Вавака. Вавака!» — воскликнул Джузеппе, он на этот раз решил пошутить. И сам же стал над собою смеяться во все горло. Тут Нино тоже засмеялся, засмеялся даже Блиц: они все вместе дурачились.

«Ну, хватит шуток. Теперь пойдут вещи серьезные. Видишь, вон там, оно колышется? Это знамя. Скажи-ка: зна-мя».

36
{"b":"158661","o":1}