В другой раз во сне Ида одиноко бродит по огороженной территории, среди груд ржавого железа, огромных, как динозавры, рядом с ней, такой маленькой. Она тревожно вслушивается в надежде услышать хоть какой-нибудь человеческий голос, хоть стон умирающего. Но единственный звук, который она слышит — рев сирены, да и тот в виде эха, доносящегося из бог знает какого далекого тысячелетия.
После таких снов, вскакивая на звон будильника, Ида чувствовала себя такой потерянной и разбитой, что даже одевалась с трудом. Однажды утром, в классе, сняв пальто и принявшись писать что-то на доске, она услышала, как у нее за спиной по рядам парт прошел смешок. Дело в том, что пола платья у нее сзади зацепилась за пояс, обнажив узкую полоску бедра над резинкой чулка, изношенной и свившейся в жгут. Поняв, в чем дело, Ида от стыда покраснела пуще, чем грешник при виде своих грехов, выставленных на обозрение Страшного Суда.
В этот период она часто производила на своих учеников комическое впечатление. Однажды утром, едва сев за учительский стол, Ида заснула (возможно, из-за снотворного, которое принимала по вечерам). Проснувшись от гвалта учеников, она почему-то подумала, что находится в трамвае, и сказала, обращаясь к одному из сидящих на первой парте: «Быстрей, быстрей, мы выходим на следующей остановке!» Она то и дело спотыкалась о ступеньки кафедры, или же, вместо того, чтобы подойти к доске, направлялась к двери, или путала слова (например, вместо того, чтобы сказать ученику: «Возьми тетрадь!», она сказала: «Выпей кофе!»). Когда она объясняла урок своим маленьким слушателям, ее голос звучал, как расстроенная шарманка, иногда прерываясь, а лицо принимало растерянное и тупое выражение, она не могла вспомнить, о чем только что говорила. Ида пыталась, как обычно, водить по бумаге рукой неспособного ученика, но у нее самой руки так дрожали, что буквы получались до смешного кривые. Некоторые ее уроки казались ученикам комическим представлением.
Дисциплина в классе, которую она раньше поддерживала без особого труда, ухудшалась день ото дня. Даже новичок в школе безошибочно определил бы двери ее класса по беспрерывному шуму и гаму, которые оттуда доносились. Иногда шум этот становился таким сильным, что обеспокоенный служитель заглядывал в класс. Несколько раз пришла даже директриса, которая, правда, удалилась, ничего не сказав. Однако на лицах коллег, казалось Иде, читались безжалостные угрозы: доклад в Министерство о ее профессиональной непригодности и, как следствие, потеря места… На самом деле по отношению к ней коллеги проявляли снисходительность из-за ее прошлых заслуг и недавних испытаний: жертва войны, мать, потерявшая старшего сына, героя-партизана, а теперь воспитывающая младшего, неизвестно откуда взявшегося (в школе почему-то считали, что, овдовев, Ида сошлась с одним близким родственником: этим они объясняли себе неврастеничность малыша).
Родители учеников, узнав о плохом поведении своих отпрысков, жалели Иду и даже советовали ей применять телесные наказания. Но за всю свою жизнь Ида ни разу никого не ударила, даже своего непослушного первенца, даже дворняжку Блица, выросшего на улице, на свободе, и вначале справлявшего свою собачью нужду прямо в квартире! Сама мысль не только о наказании, но даже об устрашении вызывала у Иды отторжение. В классе, среди всеобщего гвалта, она беспомощно билась, как ведомая на казнь. Все, что она могла сделать, — это упрашивать, сложив руки как во время молитвы, пробираясь среди разбушевавшихся учеников: «Тсс…Тсс… Тише, тише…». Ее первоклашки начинали казаться ей не детьми, а злыми карликами; их лица сливались в одно огромное враждебное злобное взрослое лицо. «Тсс…тсс…». Единственной надеждой в этом аду было то, что рано или поздно прозвенит звонок с уроков и освободит ее. Тогда она, как последний из нерадивых учеников, торопилась покинуть школу. Она бежала на улицу Бодони, к Узеппе.
Однако прежде ей нужно было зайти в лавки за продуктами. Нередко в те дни она сбивалась с пути, и ей приходилось возвращаться назад, плутая в знакомом квартале, как в чужой и враждебной стране. В один из таких дней по другую сторону улицы, заваленной искореженными рельсами, она увидела бросившуюся ей навстречу старуху, смеющуюся и безобразную. Старуха эта приближалась, широко и неровно шагая, возбужденно размахивая руками и приветствуя Иду радостными гортанными возгласами. Ида попятилась от нее, как от привидения, сразу же узнав в старухе Вильму (хотя и сильно изменившуюся), пророчицу из гетто, которую она никогда больше не встречала и которая, по ее предположениям, должна была быть отправлена в концлагерь и умереть там вместе с другими евреями из гетто. Но Вильме удалось спастись, она нашла убежище в монастыре своей знаменитой Монахини.О Вильме, в разных вариантах, рассказывают историю, произошедшую с ней во время большой немецкой облавы в субботу, 16 октября 1943 года. Говорят, что накануне, в пятницу, 15 октября вечером, плачущая, запыхавшаяся Вильма прибежала в еврейский квартал, с улицы громко взывая к жителям, которые в это время по домам готовились к субботним молитвам. Глашатай-оборванка со слезами заклинала всех бежать, вместе с детьми и стариками, взяв с собой только самое ценное, потому что час облавы (которую она столько раз предсказывала) наступил: на рассвете приедут немцы на грузовиках, ее Синьорауже видела списки… На крики многие жители выглянули из окон, некоторые вышли к воротам, но никто ей не поверил. Несколько дней тому назад немцы (которых считали жестокими, но держащими слово) подписали обязательство не трогать еврейское население Рима, получив взамен требуемый выкуп: пятьдесят килограммов золота, чудесным образом собранного благодаря помощи всего города. Как и прежде, Вильму сочли сумасшедшей фантазеркой, и жители гетто вернулись к своим молитвам, оставив ее одну на улице. В тот вечер шел проливной дождь, и вспотевшая Вильма, возвращаясь в монастырь, вся промокла; у нее начался сильный жар, какой бывает обычно у животных, а не у людей. После болезни она поднялась другим человеком; ничего не помнила и казалась счастливой. Говорила она теперь совсем непонятно, но никому не досаждала, а работала по-прежнему, как вьючное животное, продолжая пользоваться двойным покровительством — Синьоры и Монахини, которая однажды в воскресенье даже окрестила ее в церкви Святой Цецилии. В дальнейшем выяснилось, что в детстве Вильму уже крестили: так она в своей жизни дважды прошла обряд крещения.
Теперь это было некое бесполое существо, без возраста, хотя по многим признакам было видно, что она стара. Волосы у нее были седыми и росли пучками, между которыми там и сям виднелась голая кожа розоватого цвета. Волосы были подхвачены голубоватой ленточкой, завязанной надо лбом. Хотя дело происходило зимой, на ней было легкое летнее платьишко (чистое и вполне приличное); чулок на ногах не было, но, однако, казалось, что ей жарко. Она громко и радостно смеялась, как будто давно уже ждала этой встречи с Идой, и лихорадочно размахивала руками наподобие жрицы или вакханки, рассекая ими воздух. Казалось, ей не терпелось сообщить Иде какое-то радостное известие, но с губ ее срывались лишь грубые нечленораздельные звуки. Вильма, словно оправдываясь за них, смеялась и трогала себя за горло, как бы указывая на некую болезнь. Она была беззубой, а блеск ее глаз, и всегда чрезвычайный, стал теперь почти невыносимым.
Испытывая неприятное чувство, как от встречи с призраком, Ида попыталась улизнуть. Однако вскоре и сама Вильма исчезла так же быстро, как и появилась, бегом вернувшись на ту сторону улицы, как будто торопясь на какую-то срочную встречу.
Ида никогда больше не видела ее, но я думаю, что она жила еще долго: мне кажется, я недавно встретила ее среди старух, которые каждый день приносят еду бездомным кошкам, бродящим по развалинам Театра Марцелла и других римских памятников. Волосы у нее по-прежнему были перевязаны ленточкой, хотя от них осталось всего несколько пушистых прядей. Да и одета она была опять в легкое платьишко, бедное, но приличное, а голые ноги без чулок были покрыты маленькими темными пятнами — возможно, из-за какой-то болезни крови. Она сидела на земле посреди кошек и говорила им что-то все так же нечленораздельно; по тембру ее голос напоминал теперь детский. Кошки терлись о ее ноги и отвечали ей: было ясно, что они прекрасно понимали ее речь, а она в их компании, забыв обо всем, чувствовала себя счастливой, как будто общалась с небесами.