– Со своим самоваром, – посмеялись мы и тут же о них забыли.
Они сидели в торце стола у выхода; когда до Ленки дошла очередь произнести тост, их уже не было. Мы даже не заметили, как они ушли. Я тогда еще не знала, что ее здоровье стало много хуже, у нее развилась тяжелая гипертония и диабетическая ретинопатия, она слепла день ото дня. Ее перевели на инвалидность. Она вышла замуж раньше всех нас, но детей так и не появилось – рожать ей было нельзя.
* * *
Я осмотрела своих больных и уселась заполнять истории болезней. В кабинет заглянул больной Самойлов. Он был сильным, высоким мужчиной, крупным руководителем.
– Анна Петровна, вы не могли бы уделить мне несколько минут? – спросил он.
– Да, конечно.
– Пройдемте со мной в туалет, я хочу вам показать… – Он мялся, ему было очень неловко.
– Пойдемте.
Я прошла вслед за ним и увидела в кале кровь. Это было у него уже месяц, он не обращал внимания, пока жена не уговорила его лечь на обследование. Мне показалось, что меня сейчас стошнит, но усилием воли я сдержалась. Его глаза молили дать ему надежду.
– Давайте подождем результатов биопсии, – мягко произнесла я. – Мы часто боимся неизвестности больше, чем чего-то другого. Я вас понимаю. Очень хорошо понимаю.
Он облегченно улыбнулся. Я вышла, зная, что специалист по компьютерной томографии заявил: Ц-р, три. Никаких сомнений. Это означало: рак, третья стадия. Почти смертельный приговор. Если только не случится какое-нибудь чудо. Но это вряд ли.
В ординаторской я тщательно вымыла руки и протерла их влажной спиртовой салфеткой.
– Тебе не стоит быть врачом, – сказала мама, когда я решила поступать в медицинский.
– Почему?
– Ты слишком брезглива.
– Глупости! – раздражилась я. – Не говори чепухи!
Мама сдалась – она всегда сдавалась, я умела настоять на своем. Хотя сейчас я все чаще думаю, чтобы сменить специальность. Почти каждый день при обследовании больных мне приходится иметь дело с выделениями человеческого тела. С тем, что обычно скрывают, прячут, не выставляют напоказ. Я при этом всегда испытываю брезгливость, но научилась ее скрывать и быть мягкой с больными. Меня считают хорошим врачом.
В кармане моего отутюженного, накрахмаленного халата завибрировал мобильник.
– Давай я съездию за билетами на премьеру? – предложил Димитрий.
– Ну, съездивай, – разрешила я.
– Надо говорить «съезди», – поправил он меня.
– Сэнкс, – вежливо поблагодарила я.
Диалог в стиле «ржунимагу». Димитрий не почувствовал иронии. Он ничего не понял, он понимает только то, что жизнь пишет крупными печатными буквами. Он читает печатные послания жизни по слогам, а может, даже по буквам. Что будет, если потереть череп Димитрия мылом Вадима Шефнера? Его голова зазвучит военными маршами или щедринской какофонией? Любопытно узнать.
Димитрий – большой мужчина с толстыми костями черепа и сверхтонкой корой головного мозга. У него собственный большой бизнес и немалые деньги. С ним можно было беззаботно кутить, ничего не давая взамен. Меня это устраивало, его нет, но правила игры диктовала я, и ему приходилось терпеть. Димитрий сменил травматолога, уехавшего в Германию. Наверное, травматолог меня любил, по крайней мере хотел жениться. Он умолял выйти за него замуж. Я отказалась.
– Почему? – потерявшись, спросил он.
– Я немецкого не знаю, – жестко ответила я.
Травматолог отбыл в Германию один, я не пошла его провожать. Зачем?
В любых компаниях Димитрий всегда кладет руку мне на талию или бедро – так он метит меня, как пес метит свою территорию.
– Убери руку, – раздражаюсь я.
– Ты моя женщина, – отвечает он с такой детской самонадеянностью, что я не знаю, злиться или смеяться.
У него толстые и влажные губы – две горячие, скользкие гусеницы. Он говорит, касаясь губами моей кожи. Он целует, касаясь губами моей кожи. И по моему телу расползаются огромные, скользкие гусеницы, которым никогда не суждено стать бабочками. Димитрию никогда не суждено было бы стать моим мужчиной, если бы не одно обстоятельство.
Димитрий не ездит сам за рулем, когда намеревается развлекаться и пить. Из ресторана или гостей мы всегда возвращаемся с его шофером. Так было и в тот день. Димитрий зажимал меня на заднем сиденье машины, его рука требовательно касалась голой кожи над кружевом чулка. Он опустил бретельку моего платья, и две влажные, горячие гусеницы медленно переползли с моей шеи на голую грудь. Его прерывистое дыхание смешивалось с детским причмокиванием. Я хохотала как сумасшедшая.
– С-сука! – с ненавистью процедил он; буква «с» со свистом вылетела из его сжатых зубов и ударила меня в лоб, рикошетом высветив его бешеные глаза. Димитрий рывком раздвинул мои колени и просунул руку между бедер, и я внезапно почувствовала тяжесть внизу живота.
Мне было почти пять лет, я гостила у маминых родителей. Они жили в старом двухэтажном доме с большим садом и густыми зарослями малины.
– Хочешь малины? – спросил меня Толик, здоровенный верзила лет семнадцати. Рядом с ним переминался с ноги на ногу его младший брат Родик, мой ровесник. Они жили на соседней улице.
– Хочу.
– Ну, пойдем, коли хочешь.
Я шла среди толстых, старых стволов малины, они выросли выше меня и заслоняли солнце, ягоды на них были большие-большие, таких сейчас не бывает. Только прошел дождь, пахло влажной землей, мятой, разогретой на солнце малиной и садовыми клопами. С листьев малины мне за шиворот капала вода, я ежилась и смеялась. Толик тоже смеялся, его мелкий, рассыпчатый смех я помню до сих пор.
– Родька, собирай малину, – велел Толик.
– Я тоже буду собирать! – закричала я.
– Родька соберет. – Толик развалился на земле.
Я ждала Родьку, его все не было, только вдали шуршали заросли малины.
– Че стоишь? Садись, – сказал Толик.
Я села прямо на мокрую землю. Толик просунул мне ладонь под задницу.
– Дура, трусы промочила. Садись ко мне на колени.
Я села к нему на колени, Толик засунул руку мне в трусики. В этом не было ничего особенного, наверное, это была какая-то игра. Толику было весело, он смеялся своим дробным, рассыпчатым смехом, который я помню до сих пор. Я тоже смеялась. Толик снял с меня мокрые трусики, они висели на кусте малины маленьким белым флажком. Я осталась в одном платье; в этом тоже не было ничего особенного, тогда я без трусиков могла загорать и на пляже.
Вернулся Родька с ведерком малины. Толик брал ягоды малины и проводил каждой ягодкой между моих ног. Подносил к носу, долго принюхивался, потом засовывал в рот и медленно-медленно их смаковал.
– Чума! – с каждой проглоченной ягодой говорил он.
– Чума! – повторяли мы с Родькой, поедая ягоды из ведерка.
– Хочешь так попробовать? – спросил он меня.
– Хочу.
Он долго искал, наконец нашел самую большую ягоду и провел между моих ног с такой силой, что она раздавилась. Я помню цвет этой ягоды, похожий на кровь. У меня на платье осталось пятно, его не могли отстирать.
– Родька, иди поищи воду, – приказал Толик. – Быстро!
– Нет, не пойду, – заканючил тот.
– Пшел вон! – рявкнул Толик. Родьку сдуло ветром. – Тебя надо вымыть. Бабушка заругает.
– Как?
Толик вымыл меня своим языком.
Тогда мне было все равно, но сейчас, когда я вспоминаю это, меня охватывает сильное возбуждение, такое, какое я никогда не испытывала. Педофилия – это омерзительно, и получается, Толик меня растлил. Я ненавижу его смертной ненавистью. Думая о нем, я до сих пор бессознательно сжимаю кулаки до вмятин от ногтей на ладонях.
Я бы никогда не вспомнила об этом до самой смерти, если бы не встретила Толика во второй раз. Мне исполнилось тринадцать, я уже знала, откуда берутся дети. Он вышел из тьмы своего подъезда и остановился напротив меня.
– Хочешь малины? – спросил он.
Я сразу его узнала и сразу вспомнила запах мятой малины, кровь этой ягоды на его ладонях и пятно на моем платье. Я вспомнила все разом и побежала, а Толик смеялся мне вслед своим дробным, рассыпчатым смехом. Я бежала без оглядки, я влетела в подъезд бабкиного дома и спряталась под лестницей, ведущей в подвал. Взбесившийся адреналин долбился в грудную клетку сердцем и легкими. Я изо всех сил сжимала ноги трясущимися руками; мои острые, подростковые колени отбивали чечетку на подбородке до крови на языке. Я боялась выходить на улицу до самого отъезда домой. Больше я Толика никогда не видела. Говорили, что его посадили в тюрьму.