И вот такое долгожданное наступление на позиции противника. Можно себе представить состояние африканского охотника, путешественника и конквистадора Гумилёва, впрыгивающего на коня, когда дана команда идти в бой. 25 октября русские войска перешли в наступление в Восточной Пруссии. Барон Майдель доносил: «Перешел Шешупу у Будупенена, достиг авангарда у Дористоля… Иду на Радцен и далее на Грумбковкашен… Завтра буду наступать пехотой на Вилюнен, Пилькален. Конница севернее». Скупые строки телеграфного донесения, в них нет никакой лирики. Но барону повезло, что в рядах улан был поэт. Уланский полк, перейдя границу Пруссии, пошел северной дорогой вдоль Шешупы в сторону Шиленена. Гумилёв писал об этом дне, вернее, живописал как бы густыми масляными красками: «Время, когда от счастья спирается дыханье, время горящих глаз и безотчетных улыбок. Справа по три, вытянувшись длинной змеею, мы пустились по белым, обсаженным столетними деревьями дорогам Германии. Жители снимали шапки, женщины с торопливой угодливостью выносили молоко. Но их было мало, большинство бежало, боясь расплаты за преданные заставы, отравленных разведчиков. Особенно мне запомнился важный старый господин, сидевший перед раскрытым окном большого помещичьего дома. Он курил сигару, но его брови были нахмурены, пальцы нервно теребили седые усы, и в глазах читалось горестное изумление… Вот за лесом послышалась ружейная пальба — партия отсталых немецких разведчиков. Туда помчался эскадрон, и все смолкло. Вот над нами раз за разом разорватось несколько шрапнелей. Мы рассыпались, но продолжали продвигаться вперед… Вскоре навстречу нам стали попадаться партии свежепойманных пленников… Вечерело. Звезды кое-где уже прокололи легкую мглу, и мы, выставив сторожевое охранение, отправились на ночлег. Биваком нам послужила обширная благоустроенная усадьба…» Усадьба, в которой обосновались уланы, называлась Братковен и располагалась севернее Дористоля. Гумилёв занял для ночлега одну из пустующих комнат и, смертельно устав за день, наколол дров, натопил печь и завалился спать прямо в шинели, а пробудился ночью от холода. И тут, по его словам, он получил очень важный урок: чтобы было тепло, шинелью надо укрываться, а не спать в ней. Так поэт постигал солдатскую науку выживать в тяжелых фронтовых условиях.
26 октября Н. Гумилёв вместе с уланским полком участвовал во взятии Шиленена и Вилюнена. В этот день он был дозорным, и когда отряд шел по шоссе, то поэт ехал полем в трехстах шагах от него, причем ему вменялось в обязанность осматривать фольварки и деревни на предмет наличия там противника. Гумилёв пишет: «Это было довольно опасно, несколько сложно, но зато очень увлекательно. В первом же доме я встретил идиотического вида мальчишку, мать уверяла, что ему шестнадцать лет, но ему так же легко могло быть и восемнадцать и даже двадцать. Все-таки я оставил его, а в следующем доме, когда я пил молоко, пуля впилась в дверной косяк вершка на два от моей головы».
Интересно, какие чувства охватывали поэта, когда он бывал во всех этих спешно брошенных противником деревнях и фольварках. Став уланом, Гумилёв вспоминает детские сказки, рассказанные ему матерью: «В доме пастора я нашел лишь служанку-литвинку, говорящую по-польски, она объяснила мне, что хозяева бежали час тому назад, оставив на плите готовый завтрак, и очень уговаривала меня принять участие в его уничтожении. Вообще мне часто приходилось входить в совершенно безлюдные дома, где на плите кипел кофе, на столе лежало начатое вязанье, открытая книга; я вспомнил о девочке, зашедшей в дом медведей, и все ждал услышать громкое: „Кто съел мой суп? Кто лежал на моей кровати?“» Никакой озлобленности по отношению к противнику, к тем людям, которые были на стороне врага, даже чувство некоторой вины за то, что в ходе военных действий невольно пришлось войти в чужой дом. Разве можно оценивать Гумилёва как апологета империализма, как об этом писали многие совдеповские критики в 20-х и далее годах? О взятии Шиленена Николай Степанович писал: «Дики были развалины города Ш. Ни одной живой души… Какое счастье было вырваться опять в простор полей, увидеть деревья, услышать милый запах земли… Вечером мы узнали, что наступление будет продолжаться, но наш полк переводят на другой фронт… мне вдруг стало очень грустно расставаться с небом, под которым я как-никак получил мое боевое крещение». Вечером 26 октября в штаб 3-го армейского корпуса пришла телеграмма командующего армией об отзыве уланского полка в Россиены.
27 октября Н. Гумилёв в составе полка шел на Ковно. Генерал-майор Майдель в 4 часа 55 минут вечера доложил: «Уланский Е. В. полк ушел на Ковно. Взятый вчера Вилюнен мной оставлен…» В Ковно Н. Гумилёв пробыл с полком до 9 ноября 1914 года.
В перерыве между наступлениями и отступлениями Н. Гумилёв писал домой. 1 ноября в письме к Михаилу Лозинскому он сообщал о боях под Владиславовом. Интересно мнение поэта о войне: «Дорогой Михаил Леонидович, пишу тебе уже ветераном, много раз побывавшим в разведках, много раз обстрелянным и теперь отдыхающим в зловонной ковенской чайной. Все, что ты читал о боях под Владиславовом и о последующем наступленьи, я видел своими глазами и во всем принимал посильное участье». Пока еще война для поэта что-то, напоминающее африканские путешествия, но более опасное. В том же письме он сообщает: «Дежурил в обстреливаем<ом> Владиславове, ходил в атаку (увы, отбитую орудийным огнем), мерз в сторожевом охраненьи, ночью срывался с места, заслышав ворчанье подкравшегося пулемета, и оппивался сливками, объедался курятиной, гусятиной, свининой, будучи дозорным при следованьи отряда по Германии. В общем я могу сказать, что это — лучшее время моей жизни. Оно несколько напоминает мои абиссинские эскапады, но менее лирично и волнует гораздо больше. Почти каждый день быть под обстрелом, слышать визг шрапнели, щелканье винтовок, направленных на тебя, — я думаю, такое наслаждение испытывает закоренелый пьяница перед бутылкой очень старого, крепкого коньяка. Однако бывает и реакция, и минута затишья — в то же время минута усталости и скуки. Я теперь знаю, что успех зависит совсем не от солдат, солдаты везде одинаковы, а только от стратегических расчетов — а то бы я предложил общее и энергичное на-ступленье, которое одно поднимает дух армии. При наступленьи все герои, при отступленьи все трусы — это относится и к нам и к германцам… А что касается грабежей, разгромов, то как же без этого, ведь солдат не член Армии Спасенья, и если ты перечтешь шиллеровский „Лагерь Валленштейна“, ты поймешь эту психологию…» В этом весь характер романтика-конквистадора. Жизнь и смерть для него всего лишь приключение.
Даже в письмах с войны Гумилёв не мог не проявить галантность, ему хочется быть рыцарем, и он пишет другу: «Целуя от моего имени ручки Татьяны Борисовны, извинись, пожалуйста, перед нею за то, что во время трудного перехода я потерял специально для нее подобранную прусскую каску. Новой уже мне не найти, потому что отсюда мы идем, по всей вероятности, в Австрию или в Венгрию. Но, говорят, у венгерских гусар красивые фуражки…» Конечно, игра в сувениры — это бравада еще живущего в улане петербургского денди. Но война уже делает свое дело, она все меньше оставляет места для бравады и все больше для чувств подлинных и глубоких. Об этом говорит написанное в середине ноября стихотворение «Война», посвященное его взводному поручику М. М. Чичагову. Это настоящий шедевр военной лирики:
Как собака на цепи тяжелой,
Тявкает за лесом пулемет,
И жужжат шрапнели, словно пчелы,
Собирая ярко-красный мед.
А «ура» вдали — как будто пенье
Трудный день окончивших жнецов.
Скажешь: это — мирное селенье
В самый благостный из вечеров.
И воистину светло и свято
Дело величавое войны,
Серафимы, ясны и крылаты,
За плечами воинов видны…