Глава XXVI. «ЕЩЕ РАЗ ПЕРЕЖИТЬ ЭТУ КРАСОТУ…»
С возобновлением школьных занятий в квартире на Введенской по просьбе Бориса Михайловича стал вновь появляться полюбившийся художнику одноклассник Ирины Митя Шостакович. И вновь Кустодиев наслаждался его проникновенным исполнением и Баха, и Моцарта, и Шопена… Однажды зарисовал гостя в его матросском костюмчике и сделал на рисунке дарственную надпись: «Моему маленькому другу».
В октябре власти города вспомнили, что близится вторая годовщина революции и пора, как и в прошлом году, заняться праздничным оформлением города. В связи с этим члены «Мира искусства» собрались на квартире Кустодиева.
По поводу госзаказа разгорелся скандал, о чем сохранилось свидетельство Добужинского: «Когда от Кустодиева, Добужинского, Бенуа, Петрова-Водкина, Фомина, Щуко получили отказы сделать эскизы для Октябрьского праздника 1919 г., Лебедев… 10 октября стал кричать и стучать по столу, говоря, что это заговор кадетов, когда белые были далеко, они в прошлом году участвовали, а теперь, когда белые близко, отказываются. “Пусть меня белые повесят, а я этого не оставлю, пора добраться до этих буржуев, я выброшу их на улицу, отниму все права… и заставлю их работать”. При этом он пригласил страшного матроса, который стал что-то записывать в блокнот и заявил, что превратит “их” “в лепешку” и даже спросил Лебедева: “Хотите сейчас приму меры?”» [413]
Добужинский далее пишет, что на собрании у Кустодиева был составлен протокол, «в котором упомянули, что так как заказ имеет характер обязательности, как государственный, общество принимает для исполнения коллективно» [414]
О том же есть запись и в дневнике К. Сомова от 11 октября 1919 года: «К 5 к Кустодиеву на собрание “Мира искусства”, чтобы обсудить, как реагировать на требование правительства (в лице Лебедева и какого-то грубого матроса) принудительного участия членов общества в конкурсе на украшение города ко 2-й годовщине, собрались Кругликова, Шухаев, Верейский и Замирайло. Потолковав немного, решили, что наш “коллектив” закажет кому-нибудь из учеников Щуко и Фомина проекты для представления на конкурс» [415].
Свидетельства Добужинского и Сомова говорят о том, что сотрудничество членов «Мира искусства» с властью в то время отнюдь не походило на «брак по любви».
В уходящем году из заказных портретов Кустодиев выполнил лишь один — портрет Марии Валентиновны Шаляпиной, дамы важной и величественной. С клиентками такого рода Кустодиеву в прошлом приходилось иметь дело неоднократно. Тут требовался «светский» портрет с каким-нибудь романтическим фоном, эффектно оттенявшим черты модели. Помнится, когда-то в непросто давшемся ему портрете А. Д. Романовой он использовал в качестве фона повешенный на стену гобелен. Ныне же предложил написать модель на фоне парка, на что заказчица милостиво согласилась. А вот с портретом самого Федора Ивановича из-за большой загруженности певца пришлось, к досаде Кустодиева, подождать.
Еще один год уходил, и самым горьким его итогом была пришедшая из Эривани от сестры Кати весть о кончине матери, Екатерины Прохоровны. Получив письмо, Борис Михайлович долго переживал горе в одиночестве, закрывшись в мастерской, вспоминал, как в годы детства и отрочества мать выбивалась из сил, чтобы прокормить семью и вывести детей «в люди», и, по собственным ее словам, «вертелась, как березка на огне», чтобы послать ему в Петербург, когда он учился в академии, хоть немного денег. Как переживала она его болезнь и все надеялась на исцеление. Можно ли хоть как-то измерить ее любовь к ним, своим детям, ее тревогу за них? К себе же, вознесенному волей судьбы до всероссийской известности, он всегда чувствовал со стороны матери особую любовь и заботу. А был ли он благодарным сыном?..
Со смертью матери очень тяжело стало и сестре Кате: мужа, Александра Карловича Вольницкого, она потеряла еще год назад и теперь осталась одна с тремя дочерьми на руках. В первых числах января наступившего 1920 года Кустодиев получил письмо от Анисимова и вновь остро и по-хорошему позавидовал его скитальческому образу жизни. Как бы хотелось так же поколесить по городам и весям, как Александр Иванович! Но, увы…
Анисимов писал: «Дорогой, милый Борис Михайлович, как хотелось бы сейчас увидеть Вас, обнять, поцеловать и о Многом-многом поговорить… Большая тревога за Вас и Ваших близких… Как можно жить еще в Питере и не умереть от голода и холода (о душевной тоске, о сердечной опустошенности я уже умалчиваю).
Моя жизнь проходит в безмерных и бездосужих скитаниях. В декабре в Товгу (монастырь под Ярославлем), Ростов Великий, Кашин (Тверс. губ.), Кострома. В Товге и Костроме расчищал три чудотворных иконы…
Когда я был в Костроме, стояли адские морозы (39° по Цельсию). Но мир вокруг был несказанно прекрасен, и я вспоминал Вас. Небо было ярко-ярко синее, сияло солнце, и деревья, преимущественно березы, все были как сметаной облиты — так густ был иней… За эти дни я даже немного отдохнул, думаю: так царственно хороша была природа… Я жду от Вас хоть маленького известия, и Вы должны мне его послать. Не оставляйте меня в тревожном и томительном неведении относительно всей Вашей семьи…» [416]
Прочитав письмо, Кустодиев подумал, что сам он, неоднократно проезжая через Кострому и останавливаясь там, зимой никогда в ней не бывал. С ответом на столь сердечное письмо медлить не стоило.
«Новый год встретили, честь честью, и елка была и пирог был — но надо правду сказать, никогда не было такой тоскливой и невеселой елки, даже дети скучными были, а ведь это всегда был детский праздник. Всегда в это время бывал кто-нибудь из друзей, было светло и радостно, наступающий год казался таким желанным, обещающим что-то новое, непохожее на пережитое.
А если новый год будет не лучше, а такой, как прежний, или еще хуже, то, видимо, и не переживешь его.
Как видите, состояние моего духа неважное, я так смертельно устал, что даже те остатки бодрости и жизнерадостности, которые меня поддерживали до последнего времени, как-то вдруг и сразу испарились.
Правда, и физически я себя очень неважно чувствую — совсем ослабли ноги и даже та, на которой я хожу, — с трудом… передвигается. Единственное, что спасает, это работа, которой стараюсь заниматься до одурения. А работа не удовлетворяет, все это как-то наспех… И ничего нельзя писать для себя, для души, так как нужны деньги, деньги и еще раз деньги.
Жизнь здесь дошла до таких пределов тяготы, что даже и представить трудно, как мы ее переносим. Как живой пример можно привести хотя бы то, что Юлия Евстафьевна каждое воскресенье ходит пилить дрова от 10 до 5 часов и получает там… как настоящий чернорабочий. И это все для того, чтобы заработать 10 пудов дров, без которых нам пришлось бы мерзнуть.
Еще, слава Богу, вода идет в нашей половине дома, а это большое счастье, хотя, говорят, и недолговечное, до первых больших морозов…
Как я завидую Вам и радуюсь за Вас, что Вы на природе и можете наслаждаться этой красотой зимы, о которой пишете! Ведь это самое мое любимое, эти морозные сказочные дни с инеем, этот звенящий воздух, этот скрип полозьев по хрустящему снегу и багровое в тумане солнце. Отдал бы теперь остаток жизни за возможность еще раз пережить эту красоту, надышаться этим острым, разрывающим грудь морозным воздухом! Вот этого мне и не хватает, вот от этого я и таю понемногу — недостаток этой природы, от которой я каждый раз воскресаю и телом и душой.
Вижу своих друзей очень редко. Верейский совсем уехал, сдавши квартиру Добужинскому. Получил там у себя в 4-х верстах место руководителя художественной мастерской (это в деревне-то, вот культуризмы!) и не собирается сюда приезжать. Конечно, это самое лучшее, что он может сделать; жить здесь, как он жил, ходя весь день по городу на своих двоих, да еще с пустым животом, несладко. Очень его недостает, хотя и редко он к нам заглядывал последнее время.