Письмо Лукомского задело Кустодиева за живое, и он не задержался с ответом: «Я так не избалован откровенными мнениями о своих работах, над которыми много мучаюсь (сомневаюсь), и так их не люблю, что всякое по этому поводу замечание меня очень волнует. Ведь так остро чувствуешь, что надо, и еще острее — как это все не походит (далеко) на то, что надо. Поэтому постоянное недоверие к самому себе переносишь и на других — и часто бываешь за это наказан» [217].
Обострение отношений с москвичами — членами союза сплотило петербургских художников, и их общее собрание натолкнуло Кустодиева на мысль написать групповой портрет своих коллег — Бенуа, Сомова, Добужинского и всех других из их круга. Не откладывая исполнение замысла в долгий ящик, он начал писать на квартире Бенуа портрет близкого к ним коллекционера живописи князя В. Н. Аргутинского-Долгорукова. Одновременно заручился согласием Сомова позировать для коллективного портрета.
В письмах жене, уехавшей с детьми в «Терем», Борис Михайлович сообщает, что лепит дома бюст Ремизова и работает над портретом жены сенатора-правоведа Таганцева, а также над этюдами для группового портрета художников.
Но, опять некстати, начали вновь мучить боли в руке. «У меня так болит рука, — пишет он в мае Юлии Евстафьевне, — как никогда — особенно по утрам просыпаюсь от страшной боли в локте и в лопатке, стискиваю зубы, чтобы не кричать… Работаю очень немного, давно не писал князя, а боль адская. Объясняю это сырой погодой».
И о том же 23 мая: «Мучаюсь со своей рукой, которая мне отравила все существование — работать страшно хочу, но она, видимо, пока утомляется, хотя странно — во время работы даже приятно — вероятно, все-таки мускульные движения заставляют работать волокна, что ей необходимо. Особенно болит она по утрам — я просыпаюсь от боли и должен сесть на кровати…»
Безропотно терпеть боль сил уже нет. Надо выяснить, в чем причина и что можно сделать. За консультацией Кустодиев обращается к профессору медицины Эрнесту Августовичу Гизе: «Вчера был у доктора Гизе… Смотрел целый час — нашел невралгию правой руки и посоветовал сделать рентгеновский снимок с плеча и шеи, чтобы узнать, нет ли какой внутренней причины этой страшной боли» [218].
С некоторых пор, направляясь в «Терем», Борис Михайлович старается заглянуть в Костроме к своему доброму знакомому — Ивану Александровичу Рязановскому. Он был страстным библиофилом, любителем истории и археологии и считался одним из лучших знатоков Костромы и Костромского края. Знакомство Кустодиева с Рязановским состоялось, вероятно, благодаря А. М. Ремизову, которого в свою очередь познакомил с Рязановским писатель М. М. Пришвин.
Будучи сам замечательным знатоком русского языка, Ремизов особенно ценил «изустное слово» костромского книжника и считал, что оно оказало влияние на развитие всего «чисто русского» у таких художников, как Чехонин и Кустодиев, а через Кустодиева и на Замятина в «его лучшем — “Русь”». «Значение изустного слова Рязановского, — писал Ремизов, — в возрождении “русской прозы” можно сравнить только с “наукой” самого из всех знающего и громокипящего Вячеслава И. Иванова в возрождении поэзии у стихотворцев» [219].
Никто, кроме Рязановскогь, так хорошо не знает Кострому и тем более не умеет с такой любовью ее показать. Планируя остановку в городе, Кустодиев надеется на компанию Ивана Александровича. В начале июня он пишет Рязановскому: «Перспектива ходить в Костроме одному, без руководителя, меня не очень привлекает».
Приходится упомянуть и о больной руке: «Как на грех разболелась страшно рука, и я с трудом работаю, а работать необходимо — необходимо ликвидировать заказы теперь же до отъезда».
Добравшись наконец до «Терема» после остановки в Костроме, в доме Рязановского, Кустодиев с удовольствием вспоминает их совместные прогулки по городу: «До сих пор живу всем тем, что мы с Вами видели в наших прогулках по Костроме. И особенно эта удивительная Гауптвахта с пожарной».
Регулярные по дороге в «Терем» остановки в Костроме и Кинешме и впечатления, полученные от прогулок по этим городкам, стали для Кустодиева тем зерном, из которого произросли многие его полотна, живописующие приволжскую провинцию.
Борис Михайлович и рад бы, превозмогая боль, немного поработать, но нельзя: врачи строго предписали дать отдых руке. О своем состоянии он пишет М. В. Добужинскому: «Начал лечить свою руку, но улучшения не вижу — напротив, боль адская, и я полдня хожу как настоящий рамолик. Конечно, ничего не работаю, настроение возмутительное по этому случаю. Еще месяц прописанного лечения, а я не верю, что будет лучше…» [220]
В «Тереме» он получает сообщение о том, что его полотно «Гулянье», показанное в этом году на выставке союза и отправленное на международную выставку в Брюссель, удостоилось там серебряной медали.
За ним, в августе, последовало и вовсе необыкновенное письмо от министра народного просвещения Италии. Уважаемый итальянец уведомлял, что в дополнение к известной коллекции автопортретов художников прошлого, какой располагает галерея Уффици во Флоренции, министерство намерено расширить эту коллекцию автопортретами «ныне живущих больших художников». И с этой целью последовало обращение к «известнейшим художникам Италии и Европы» прислать свои автопортреты в дар исторической коллекции Флоренции. В заключение выражалась надежда, что эта просьба будет исполнена.
Быть представленным в прославленной галерее Уффици — любой художник об этом может лишь мечтать! У Кустодиева (в отличие от Серова, который тоже получил подобное предложение) и сомнений не было — автопортрет для Уффици надо написать. Однако это не к спеху, подождет. Пока же он исполняет заказ редакции «Детского альманаха» — несколько иллюстраций к рассказам Достоевского, Короленко и Чехова.
А за окном уже осень, конец августа, деревья в золоте… Пришла охотничья пора. Так не прогуляться ли за добычей? Можно и Кирилла с собой взять, пусть привыкает.
Сынок играет во дворе. Отец окликает его: «Кира, на охоту пойдешь со мной?» — «Правда? Ура!» Вместе поднимаются на второй этаж, в мастерскую. Борис Михайлович берет из коробки патроны, подпоясывается. Снимает со стены ружье — двустволку фирмы «Зауэр», протягивает сыну: «Неси, только дулом вниз».
Заходят на кухню взять немного провианта в дорогу. Юлия Евстафьевна напутствует: «Только ради Бога, Боря, случайно Киру не подстрели!» — «А я его веревочкой к себе привяжу, чтобы далеко не убегал», — смеется Кустодиев.
С ними отправляется и любительница охотничьих вылазок такса Дэзи.
Дорогой отец развлекает сына охотничьими историями, которые раньше слышал от местных крестьян и помещиков. Идут лесной дорогой. Спускаются на луг, к реке Медозе. У Реки мельница, большая запруда, на берегу скопились телеги с зерном. Через запруду, мостиком, — на тот берег, мимо глубокого омута. «Знаешь, Кира, — совершенно серьезно говорит сыну, — а в том омуте русалка живет с большим зеленым хвостом. Поскользнешься, упадешь — вмиг на дно утащит». — «А я ее — из ружья!» — браво отвечает сын. — «А ружье-то и не заряжено». — «Все равно не боюсь и в воду стащить себя не дам!» — упрямо отвечает Кирилл. — «Вот это — правильно!» — одобряет отец.
На том берегу реки — вырубки, где водятся тетерева. «Здесь, Кира, потише, не спугни», — предупреждает Борис Михайлович.
Что-то прошумело вблизи, и все стихло. Птица села где— то рядом. Кустодиев проходит, крадучись, несколько шагов, всматривается в окрестные деревья. Да вот она, метрах в тридцати. Прикладывает ружье, целится, выстрел… Птица вспорхнула и тут же упала на землю. Дэзи погналась за ней и, найдя, принялась лаять. Кира торопится на ее лай, поднимает с травы подстреленную тетерку. Следом подходит и отец, любуется трофеем и убирает птицу в ягдташ. Увы, больше тетерок не попадается. Но все же домой идут не с пустыми руками. В любом случае, прогулка запомнится обоим надолго.