Литмир - Электронная Библиотека

Цыганка ждала Алексея с рыбой, а он вернулся будто с прогулки, без спиннинга, сказал, что на реке не приткнуться, помянул вскользь, что встретил на плотине Рысцова, Воронка повидал и бывших своих учеников — Прокимнова Ваню и Сашу Вязовкину. От него исходила какая-то тяжесть, обременительная, унылая серьезность, рассказ Кати о косарях он выслушал молча, тяготясь.

— Ну?! Косят, как при царе Горохе, а ты радуешься! Эти идеалистки тебе наговорят.

— Что с отступником об сенокосе толковать! — отмахнулась Цыганка. — Ты покушай — и в подушки, отоспись — подобреешь. Места себе на реке не нашел и злобится, как молодой черт.

— Нет. Я на кладбище, — угрюмо объявил Капустин.

— Так и мы с тобой, Алеша! — Вот она, разгадка, подумала старуха: с ним и прежде так, усовестится или пожалеет о сорвавшемся слове и ходит колючий, молчит. — По дороге цветов возьмем…

— Мне Яков про маму рассказал: про молодую, после войны. — Он ждал, как откликнется Цыганка.

— Воронцов, что ли? Он уж и память пропил, — насторожилась она, готовая защищать сестру.

— Хвалил, красавицей называл.

— А то без Яшки не знаешь!

— Я ее молодой не помню, только старой, с седыми волосами.

— Господи! — всполошилась Цыганка. — Она же до старости умерла, мы ее в землю молоденькой положили.

— Не помню, — упорствовал Алексей. — По ней, оказывается, убивались. — Он усмехнулся, с недоумением, с горечью в свой адрес: чего-то он в матери не разглядел, любил, жалел замордованную делами, вечным праведничеством, а женское было в ней будто задушено, и его-то она родила по милости природы, обязанной продолжать себя. — Рысцов, говорят, сватался.

— Когда я домой вернулась, за ним уже Дуся была. Он молодцом глядел, маленький только… — Она запнулась, встретившись взглядом с Катей. — Женщине маленькой хорошо, а мужику минус. — Цыганка уже была во власти воспоминаний. — Мы с Машей в девках не последними числились! Это об нас сказано: мимо гороха да мимо девки так не пройдешь. А меня Воронцов не похваливал?

— Очень даже. Почудилось мне, он к вам неровно дышал, — тут же придумал Капустин.

— Не попал, не попал, Алеша! Я по нем девчонкой сохла, в глаза ему как в омут смотрела, а он и не оглянется. Уже после войны, говорят, распаскудился, облик потерял.

— Я на кладбище один пойду, — сказал Алексей. — Вместе еще соберемся, а сегодня — один.

Но отправились с Катей; глаза ее из-за стекол смотрели так обескураженно, такой потерянной казалась она на садовой дорожке, под сомкнувшимися ветвями яблонь, что он не смог оставить ее одну. Завидя их, хлопотавшие во дворах старухи привычно спешили к калиткам, Капустин снимал шляпу, и Катя, плохо различая их, неуверенно склоняла голову. Обогнули клуб и вышли к сельсовету, к правлению и пекарне с продовольственным магазинчиком наверху. У правления, на фанерных щитах портреты передовиков; закрытые от дождей стеклом, они быстро выгорали на солнце, а те, что перезимовали здесь, еще и выморозило. Больше других претерпел портрет Вязовкиной, видно, он давно висел здесь, это была уже не живая Саша, а ее призрак. Время и ненастье сделали то, чего с трудом добиваются искусные мастера, изготовляя размытые, дымчатые портреты женщин, с чертами нежными и ускользающими, с тихим укором, не во взгляде даже, а в самой тонкости, прозрачности лица, в безропотной готовности к несуществованию.

Солнце отсвечивало в стеклянных прямоугольниках, Катя щурилась, запрокидывала голову, не вполне различая лица.

— Смотри! — Она подошла ближе, приглядываясь. — А здесь вроде никого.

— Вязовкина Александра. Доярка. Между прочим, моя ученица: четыре года я ее безуспешно просвещал.

Ощутил неловкость от собственного тона, жесткое недовольство собой и сказал, что в школе она его огорчала, а теперь работает хорошо, воспитывает двух сыновей, просила его и Катю посмотреть мальчиков — вечером она приведет их на реку. Катя наконец разглядела туманные черты и поражалась, что ученица Алеши такая старая, совсем старая. А Капустину почудилось, что снимок сделан не прошлым летом, а давней белой лунной ночью, и оттого он так призрачен, и Саша смотрит на него одного, лицо в один тон со светлыми, до прозрачности глазами, кровь отступила и еще не прихлынула, рот без красок и потому особенно жаждущий, неутоленный… Именно это лицо неотступно стояло перед ним, когда он спорил с матерью и упрямо поматывал головой на все ее уговоры и обвинения.

— Ну, как наши маяки, светят?

На порог пекарни, к осевшему в землю валуну вышел перекурить Рысцов в забеленных мукой штанах и в высоком фартуке на смуглой, мокрой от пота груди.

— Вас почему нет? — спросил Капустин. — Хлеб нахваливают, а портрета не вывешивают.

— Тут все колхозные, не моя епархия! — Рысцов весело щурился. Хотя с войны прошло много лет, глядя на Прошку, нетрудно было представить себе его разбитным сержантом, которого война счастливо уберегла от немецкого железа. — Я сельповский, мне Доска почета не требуется. Ты вот сюда ехал, видел, везде писано: «Слава советскому народу». Это про меня, Капустин… — Сквозь наборный мундштук Рысцов торопливо-часто потягивал сигарету, словно сейчас он поднимется, уйдет, и собеседники еще пожалеют, что не наговорились с ним вдосталь. — Это что ж, жена? — Капустин в ответ молча кивнул. — А Евдокия моду взяла в отпуск к родне, на затычку, все им там переделает, а сама с отдыха без рук едет. Помнишь Евдокию?

— Хорошего человека всегда помнят.

— Хоро-ше-го! Дуся, правда, пацаном тебя жалела, все Яшку жучила: не гони, мол, сироту солдатскую. — Он подождал, не возразит ли учитель. — По тебе небось и Яшка человек, у нас алкашей празднуют, алкаш вроде божьего человека. Только прежде юродивых по одному на деревню было, и то не всякая деревня похвалиться могла, а выпивох сегодня — хоть гать клади — хватит! Все мы добренькие, мы и при нужде с другого шкуры не спустим… — Он зло рассмеялся, да так громко, что из пекарни выглянула подручная, младшая дочь Прохора, подросток с голубыми материнскими глазами. Затосковавшим взглядом Рысцов задержался на Кате; во всем ее облике, в толстых стеклах очков, в блузе спортивного покроя с какими-то бумажками в нагрудном кармане, ему чудилась деловая серьезность. — Не из газеты твоя? Не пишет?

— Не приходилось, — сказала Катя.

— Написал бы ты, учитель: плотине без охраны нельзя, вернуть надо. Покуда мы живы, и молодых научим. К нам рыбу ловить вор на воре едет, расхитители, ты к нему приглядись, он же тунеядец, браконьер, а кого грабит? Народ, добро народное…

— Почему воры? С чего это вы взяли? Люди, — возразил Алексей.

Катя поразилась, как в пекаре вспыхнуло озлобление, как ожесточились его глаза.

— Сам ты Оку не забыл, в город умотал, на готовое, а теперь причалил! — обвинял он Капустина в полном сознании своей правоты. — Сердчишко у тебя глухое, материнское, ты почерствее меня, только ряженый, а я весь тут, какой есть. Тебя и на сороковины люди не видели, камень на могилу без тебя ставили, а кто? — Он повременил прежде, чем нанести этот удар. — Я! Я, Прохор Рысцов. Цыганка небось не сказала. Я Капустиной камень клал, тяжелый, я запечатал, я и по бетону умею!.. — уже кричал он вслед уходящим. — Пронюхал, что караульщиков с плотины сняли, прикатил!

Они уходили молча: Катя, прижав к груди цветы, уязвленная взрывом ненависти в таком собранном, разумном на взгляд человеке, Капустин — довольный, что отношения с Рысцовым выяснены и нелюбовь их обоюдная, не слепая и ребячливая, а взрослая, и толковать им больше не о чем.

Старое кладбище — привольное, всхолмленное, как и вся окрестная земля, в купах берез, молодых тополей и ясеней, в боярышнике и бузине с гроздьями незрелых, морковной розовости ягод — приняло на себя печать пришедшего в деревню достатка. Обнесенное новой изгородью, оно засеребрилось, заголубело сварными, заказанными в Рязани, в Коломне и в Москве железными оградами, просторными, под размах самого кладбища. А внутри оград — мраморные, вмурованные в бетон доски, овальные, выпуклые портреты, кустарник и цветники. Старые, упавшие каменные надгробья, повыщербленные и расколотые, потерявшие хозяев и след в нынешней жизни, снесены на одну поляну и нестесненно положены в ряды: так эти камни сохраняли связь с самой землей и ее прошлым. Тишина, непривычная даже и для деревни, объемлющая душу и все естество, тишина, которой не мешают ни шелест листьев, ни теньканье синиц, ни полные томления и надежды призывы иволги.

93
{"b":"156950","o":1}