Литмир - Электронная Библиотека
8

Среди ночи — это была четвертая ночь в Кожухове — что-то сорвало Николая с кровати. Пробуждение было резким, внезапным, будто его подняли толчком или казарменным окриком и нельзя было медлить. «Все, — решил Николай, — нет чагравой. Накрылась. Теперь точно».

— Идешь? — спросила Катя.

Он собирался быстро, как по тревоге.

— Иди, Коля! Чем так мучиться — иди!

До береговой кручи он бежал под разноголосый хриплый вой собак. Ока встретила его не мертвыми бельмами льда, — черная в снежных берегах, она текла, струилась, плескалась внизу, радуя его сызмальства знакомыми звуками. Бегом, кувырком спустился он по осыпям, сволок к воде плоскодонку, взял в тайнике ключ от развалюхи, где хранились весла.

Все было привычно, как на последних перед ледоставом рыбалках, только изредка тыкались в лодку потемневшие, обсосанные рекой льдины и донимала мысль о могильной тишине, которая ждет его в землянке.

Еще не начинало сереть. Дверь землянки закрыта, ни лошадь, ни ветер не тронули ее. Николай замедлил шаг, ощупывая дверь светом электрического фонаря. Тишина, безветрие, сырое дыхание оттепели и — словно средоточие этой мертвой, не оставляющей надежды тишины — земляной бугор с врезанной в него дощатой дверью.

Три тополя - i_011.jpg

Он подошел вплотную к двери, постоял, пригнул голову, потом яростно, ногой, толкнул дверь внутрь и осветил землянку.

Лошадь была на месте, на пахучих ворохах сена, а рядом, зажмурившись от света, стояла Люба Ермакова.

Молча прошел Николай в глубину землянки, сел на нары, в груду сена, растерянно поиграл светом по ржавому бачку, который принесла откуда-то Люба, по ее домашнему ведру и прислоненному к стене велосипеду, доставшемуся ей от старшины.

— Давно тут?

— В то утро еще прибежала, — сказала Люба, поглаживая лохматый бок лошади. — За вас напугалась. Значит, был ледоход?

— Был. Я и один чуть не пропал.

— По тому ветру ему должно быть, — сказала она просто, не упрекая его в упрямстве. — Ты ей старого сена оставил, а за фермой сегодняшнее стоит. Напугался, что ли?

— Не подумал.

— Все-то вы не думаете, — сказала Люба, — разве проживешь жизнь, не думаючи?

— И все время тут? — удивился Николай.

— Ушла, а вчера с вечера приехала. Вот, — она кивнула на велосипед. — Как барыня.

— Зачем?

Люба присела на нары, в примятое сено. Она молчала, но и без слов Николай знал, зачем вернулась Люба, когда поняла, что оттепель берет верх и он непременно переправится за лошадью. И оттого, что он понимал это, стало совсем неловко, и он дал ей запоздалый совет:

— Отвела бы ее сразу в Бабино — и сама пешком не шла бы, и не было бы тебе больше забот.

— Степка мучается, — сказала Люба. — Жаль сына.

— Думаешь, он так не понял?

— Чего не понять: а все-таки не на глазах, ему легче. — Фонарик в руках Николая погас, свет, проникавший сквозь дверь, чуть выделял нижнюю половину лица Любы, лоб ее был до бровей закрыт платком, а темные глаза неразличимы. — Обманула примета, хоть ты и положил слегу поперек дороги, а вот снова прощаться привелось. — По голосу Любы он почувствовал, что ее крупные губы скривились в улыбке. — Звал меня председатель, и я тут как тут, почти что переехала. С ведром, с велосипедом, явилась не запылилась…

В голосе ее слышалась усталость и горькая усмешка. Рука Николая потянулась к ней, и впервые его ладонь обняла лицо Любы и стала гладить щеку, нежно, неловко, трогая нос и губы. Николай притянул Любу к себе, повалил ее на нары и почувствовал, как уперлись в грудь ее кулаки, как враждебно отталкивали его.

Николай встал, отошел в сторонку. Встала и Люба, сказала без тени обиды:

— Концы, Николай! Не затем я приехала… — Она стояла против двери, и теперь Николай лучше различал ее размытое рассветной серостью лицо: видел желание и муку в темных глазах, и скорбно приоткрытый рот, и непривычную ее бледность. — Ты человеком будь, милый, ничего мне другого не надо.

— Что ж я, собака, по-твоему? — насупился Николай.

Она повернула к нему открытое, трепетавшее любовью лицо.

— Зажги фонарь, — сказала Люба и повела к выходу чагравую. — Кино возьми, мне в Бабино скоро надо.

Она завела лошадь в лодку, погладила ее по крупу, уложила мешок с жестяными коробками, принесла много сена, будто собирала их в дальнюю дорогу, и делала все быстро, деловито, сноровисто.

— Сегодня в Криушу еду, — сказала Люба, пожав механику руку и приготовившись отпихнуть лодку. — На лесопилке люди нужны, поработаю до весны. Все советуют.

Она оттолкнула лодку с отмели, постояла немного, пока лошадь не закрыла от нее Николая.

Лодка пересекала Оку, чуть сплывая по течению, и Николай следил за Любой, пока она ехала тропинкой, выбитой вдоль берега. Потом она съехала в ложбину и появилась снова у липовой рощи, уже далекая, маленькая, перед тем как совсем скрыться в лесу.

ОСЕНЬЮ

Всю дорогу от дома до больницы Дора идет пешком, столичной окраиной, вдоль мелкой речки в распластанных быстриной водорослях, идет неразумно, будто кружит с клеенчатой сумкой в руках, не может уйти от присыпанных сухим листом улиц и улочек, которые с незапамятных времен, повторяя подъемы и спуски холмистого берега, укрыли его захолустными домишками, палисадниками, скворечнями, тротуарами, а с некоторых пор и асфальтом. Ей бы забрать вправо, к проспекту, там всякую минуту в спину ударяет звонок красного трамвая; четыре маршрута, и все по пути, а потом несколько минут в автобусе до остановки «Больница».

Дора не боится сутолоки, трамвайной тесноты, за долгую жизнь ее помяли так, что и на три жизни легло бы с избытком. С людьми ей хорошо, однако надо идти, идти не торопясь, на тяжелых ногах с отечными щиколотками. Степан приходил к ней изо дня в день за восемь километров, приходил и уходил, и не просился на попутки; может, обратно, к бабке, и доезжал второпях, а к ней шел и шел, даже и со связкой досок и с инструментом в руках, — теперь и она идет, ответно дарит ему пешую дорогу. Ее дорога покороче, в три километра, но Степан только глянет с больничной койки измученными глазами на ее ноги, все поймет, скажет, чтобы ездила трамваем и не часто, пора ей о себе подумать, не девочка ведь и не невеста. «Как же не невеста?! — усмехается в ответ Дора. — Именно, что невеста… С тобой, ирод рыжий, я двенадцать лет в невестах пробегала, и конца этому не видно, и дай бог, чтобы не приходил конец…» Так она ему ответит, но молча, одними глазами: в палате еще пять больных, в тесноте и шепотом не разговоришься.

Степан без слов понимает ее: иногда Дора думает, что немотный этот разговор и сроднил их, — о чем только не переговорили они вот так, в полслова, кивком, улыбкой, быстрым взглядом. В первый же день Дора чутьем угадала, что Степану нужна тишина, молчание, угадала так верно, как редко удается и бывалому доктору. Если люди понимают друг друга так, что им и слов не надо, кто же посмеет сказать, что они не рождены один для другого, что их свел случай, а не судьба?! Случай, наоборот, держал их жестоко долго в отдалении, пока за них не заступилась судьба.

К больнице она всякий день подходит с тылов, видит строгий корпус и окно Степана, — недели две назад он еще появлялся в окне, и Дора, завидя его, жалела, что не может сама постирать его больничное белье до снежной белизны, она бы и на всю палату постирала ради одной его пары, — она видит окно на третьем этаже раньше, чем каменные ступени главного крыльца, тяжелые колонны и вокзальные часы между ними, видит окно Степана, и, значит, свидание началось. А потом вдоль ограды, под сухими уже акациями с коричневыми, витыми, как из жести, стручками и мелким немощным листом, под рябинами, которые безбоязненно свешивают над тротуарами обильные гроздья: а за поворотом все тот же забор и сотня шагов под тополями с горьким, кричащим запахом осени, — все это время она уже не одна, а со Степаном.

46
{"b":"156950","o":1}