— Если его притомить, — объясняла жена Феди, — лучше кролика будет. Молочная телятина и та не сравнится.
— Съест! — сказала спокойно и с достоинством жена профессора. — Он покричать любит, а так — смирный. Пошумит — и съест. Что дадут, то и съест — и за работу. У него работы много.
Мальчик съехал на землю спиной по изгороди, не замечая, что острый сучок рвет рубаху и впивается в тело. Большой рот кривился от плача, который сотрясал его худую грудь и спину. Слезы не успевали высыхать, они часто срывались по щекам, на одежду и руки, но Леша не всхлипнул, потому что не хотел унизиться перед этими женщинами, — внизу его ждал паром, а за рекой — должность, работа, и пусть попробует хоть кто-нибудь пальцем тронуть лошадь из его табуна…
НЕ ЧУЖИЕ
1
Напрасно пугали Клавдию Петровну, что тут уже и не Россия вовсе, а тайга и азиатские морозы, так что и валенки не спасут. Едва она сошла с поезда, переведшего дух у заиндевелой водонапорной башни, едва соскочила на перрон, как ее обступило привычное: сумрак мартовской ночи, неуверенное круженье снега, сухой воздух, легкий, легче того, которым она дышала у себя на берегу испетлявшей их городишко реки Нерехты. Зря пророчили ей, что в здешних местах весной пока и не пахнет, еще ее ждать самое малое месяц, а то и два. Клавдия Петровна учуяла весну в оледеневших за ночь размывах у цоколя вокзала, в череде тонких сосулек по железному карнизу, в милосердном дыхании ночи; но более всего чуяла она весну сердцем.
До мужа еще двенадцать километров, шесть тайгой и шесть степью, но что это после десяти лет разлуки и трех суток пути по медлительным магистралям, только что сменившим график военной поры на мирный. Она сразу вышла куда надо, да и как ошибиться, когда дорога, разбитая трактором, в рытвинах, во вдавленном щепье и сучьях, лежала прямо перед ней, едва припорошенная ленивым ночным снежком. Она бойко пошагала к лесу, радуясь, что пока нет развилок, что зимний, еще не осевший снег высится с двух сторон, сам собою направляя ее к цели.
Так же уверенно вела дорога и через выступ тайги, лежала широко, распахнув чащобу в обе стороны шагов на сто, принимая в себя лесные колеи, санные объезды, следы тяжелых еловых хлыстов. Тишина и безлюдье, такое полное, такое несомненное в этот час безлюдье, что, появись вдруг встречный, она ощутила бы не страх, а удивление. И на душе у нее тихо, покойно, бешеного сердцебиения, которого она так боялась, — когда жизнь рвется из нее наружу сразу в нескольких местах, у шеи, и на запястьях, и в висках, а более всего в груди, — страшного сердечного галопа не было, ни тогда, когда она стояла на чужом перроне, ни здесь, посреди темного леса. Значит, все хорошо, еще два-три часа, и всему тяжелому конец, мужу вышел срок, и пора ему домой, в Нерехту. Войне и то пришел конец, хватит и Сергею бедовать. И не тревожила Клавдию Петровну ни ночная дорога, ни строгий запрет, который муж наложил в письме на ее приезд в Лог, — Сергей человек мягкий, тихий, его надо столкнуть с места, — а только то непокоило ее, как они встретятся после десяти лет, только первая минута, первый взгляд и первое слово волновали ее до дрожи, до пересыхающего вмиг горла.
Клавдия Петровна вышла в заснеженное поле, навстречу предрассветному ветру, который нагуливал силу, дул понизу, поигрывая сухим снегом. Вдруг послышался скрип полозьев, тяжелый, битюжий шаг, из белесой мглы надвинулся обоз, на первых санях кто-то стоял в рост, возвышаясь над темным крупом лошади. Клавдия Петровна посторонилась, встала молча у обочины, но и сани остановились, сначала первые, а за ними, наезжая, и весь короткий обоз.
— Чужая! — уверенно сказала женщина, стоявшая в санях. — С поезда?
— Приехала.
Рослая женщина была в овчине, перехваченной в поясе ремнем, в солдатской матерчатой ушанке.
— Долго идешь, — упрекнула она. — Волки не попадались? — спросила не то шутя, не то припугивая чужую.
— Разминулись, — сказала Клавдия Петровна.
— Ты чья такая тихая? В Лог идешь?
— В Лог.
— Бабоньки! — крикнула женщина. — Она в Лог идет. Дорогу знаешь?
— Дойду, я к мужу. К Грачеву, — объяснила Клавдия Петровна. — Он в Логу живет.
— Ну-у?! — Бабы сошли с розвальней на дорогу, обступили Клавдию Петровну, разглядывали ее потертое пальтишко, шляпку, повязанную поверху платком, черные негнущиеся валенки. Заговорили громко, на разные голоса:
— Есть такой! Куда ему деться!
— К конторщику жена прибыла!
— Он у Розки живет!
— Так и иди, а в Логу от колодезя третья хата.
— Татарку спроси, ее знают.
Шум этот и всеобщий интерес поразили Клавдию Петровну: уж не путают ли они, мало ли Грачевых на свете?
— Муж в лесу работает, он лес валит.
— Нету твоего Сереги в лесу, — как о мальчишке сказала та, что стояла в санях. — Мужик у нас теперь редкость, зачем ему дерева валить?! Дерево и пришибить может, а бабу свалишь — самому мягче падать.
Кругом засмеялись, незлобиво, как знакомой шутке, а Клавдии Петровне сделалось не по себе, всю ее про-знобило вдруг, проняло тоскливым подозрением.
— Ты их не слухай, — отозвался участливый голос. — Ногу Грачеву покалечило, его в контору и перевели. — Низкорослая баба потянулась к чужой, сжала ее острый локоть, легонько подтолкнула вперед. — Ты иди, иди, время не трать, в Логу третья хата от колодезя.
Клавдия Петровна суетливо поклонилась и быстро пошла вперед, мимо укутанных в темное баб, мимо тяжелых, и в войну не отощавших лошадей. Шла, чувствуя слабость в ногах и жесткий упор валенка под коленкой; валенок высок, надо бы разрезать сзади, как советовали, да жаль портить новую вещь.
Снова она в чужой ночи, встреча с бабами не прибавила ей ни сил, ни тепла, ветер в короткое время усилился, будто ждал, пока пройдет обоз и пришлая останется одна в поле. Но каждый шаг приближал Клавдию Петровну к мужу, и не было в ее жизни ничего важнее, ничего значительнее и выше. И потому она не придала значения словам о какой-то Розе, прогнала от себя так и не оформившуюся тоску и шла все быстрее и быстрее, благо мешок за спиною был тощий, и если бы не новые, нерасхоженные валенки, она и вовсе побежала бы.
Лог удивил ее: впервые видела она такое — не село, не деревушка и даже не деревенская улица, — один порядок изб вдоль дороги, а по другую сторону — редкие амбарчики, рубленые, слепые, дрова в высоких поленницах и за ними крутой белый склон оврага, поросшего далеко понизу мелкой ольхой. И не один колодезь оказался в Логу, а три, из конца в конец; все более волнуясь, Клавдия Петровна не углядела, что только один колодезь живой, с намерзшим льдом, с подходами к нему, а два других — мертвые, хотя и срубы целы и ворот на месте.
Пришлось стучаться в избу, где уже не спали, жгли огонь. Дверь отворила глазастая старушка и держала ее открытой, не боясь выстудить избу, пока Клавдия Петровна спрашивала о Грачеве. Старушка скрылась в избе и снова появилась в сенях, накинув на себя черное плюшевое пальтишко с воротником из бесцветного уже куньего меха и бахромчатый крестьянский платок.
— Есть, есть, милая. Ну как же, Серега Грачев, кто же его у нас не знает!.. Ты хорошо, постучала ко мне, я покажу, я вас всех жалею, — частила она, заглядывая в глаза гостьи, словно сразу хотела разгадать ее.
Пальтишко на ней коротко, короче бумазейного подола, а от подола до голенищ разбитых сапог сиротливо белели голые, бесстрашные к холоду ноги. Старушка спешила, но странным образом обе женщины почти не подвигались вперед: она суетилась вокруг Клавдии Петровны, подталкивала ее, поглаживала по плечам.
— Меня-то зачем жалеть? — сказала Клавдия Петровна, облегчая заботы старушки.
— Господи! Нешто ты не человек?! И дети, верно, есть? — По кивку поняла, что есть, но выпытывать дальше не стала, сказала убежденно: — Кто детей родил, тех я особо жалею. Верно говорят, за ними и свет, и счастье, а забот сколько, а горя? Я о чужих думаю, и то иной раз сердцу тесно, а тебе каково: и одеть, и выучить, и душу вложить, и от немца уберечь, и все одна, одна, мужик тут, в отдыхе…